Назначение поэзии
Мне кажется, та же необходимость в фактах господствует и на всех других уровнях критики. Очень часто критическое выступление содержит "интерпретацию" отдельного писателя или произведения. Но и эта интерпретация дается совсем на ином уровне, чем в кружке по изучению Браунинга; порою случается, что кому-то удается понять другого, понять художника и отчасти передать читателям это свое понимание, которое мы находим истинным и поучительным. Трудно, однако, привести в подтверждение своей интерпретации свидетельства внешнего по отношению к данному предмету характера. Для всякого, кто искушен в установлении фактов на таком уровне, в свидетельствах этих не будет недостатка. Но каким образом доказать свою искушенность? В критике такого характера на одну успешную попытку приходятся тысячи неудач и подтасовок. Вместо постижения вам предлагают легенду. Вы ее проверяете, вновь и вновь сопоставляя с оригиналом, каким видится он вам самому. Но никто не поручится, что вы достаточно компетентны, и мы опять оказываемся перед противоречием.
Нам нужно самим решать, что для нас полезно и что нет; однако вполне возможно, что для решения мы недостаточно компетентны. Но одно, во всяком случае, верно: "интерпретация" (я не касаюсь здесь литературы, в которой смысл ясен настолько, что его можно, как в акростихе, прочитать по заглавным буквам) лишь тогда правомерна, когда она вовсе не притязает служить интерпретацией, а всего лишь вводит читателя в круг фактов, на которые иначе он просто не обратил бы внимания. У меня есть определенный опыт преподавания литературы, и я знаю лишь два способа побудить своих студентов что-то полюбить так, как следует любить в искусстве: либо сообщить им отобранные мною простейшие факты, касающиеся произведения — рассказать о том, как оно было создано, чему посвящено, чем своеобразно, — либо обрушить на них произведение столь неожиданно, чтобы они не успели подготовиться и отнестись к нему с предвзятостью. Когда речь шла о елизаветинской драме, помочь ее пониманию могли многочисленные факты: стихи же Т.Э. Хьюма достаточно было прочитать вслух, чтобы тут же добиться эффекта.
Сопоставление и анализ — вот главные инструменты критика; я уже говорил об этом, а еще раньше на это указывал Реми де Гурмон (истинный мастер факта — правда, когда он выходил за пределы литературы, Гурмон, боюсь, иногда представал скорее иллюзионистом, мастерски жонглирующим фактами). Конечно же, должно быть ясно, что это именно инструменты и с ними надо обращаться осторожно, не пуская их в ход для выяснения, сколько раз в английском романе упоминаются жирафы. Эффективность их использования многими современными авторами сомнительна. Нужно знать, что с чем сопоставлять и что подвергать анализу.
Покойный профессор Кер умел пользоваться этими инструментами как мастер. Для сравнения и анализа нужны лишь тело и анатомический стол; интерпретация же всегда пытается разные органы этого тела приладить по назначению. И любая деталька в "Заметках и недоумениях", любой разбор, любой эссе, коль скоро в нем установлен пусть самый малозначительный факт относительно произведения искусства, обладают ценностью большей, чем девять десятых самой претенциозной критической публицистики, появляющейся в журналах и наполняющей целые тома. Конечно, мы исходим из того, что мы — господа фактов, а не их рабы, и из понимания, как мало даст нам обнаружение счетов от прачки, которые получал Шекспир; но никогда не следует спешить с окончательным приговором исследованию, в котором будут приведены эти счета, так как остается возможность, что появится гений, который сумеет придать им настоящую значимость. Ученость даже в самых невыигрышных ее проявлениях сохраняет права на существование; надо лишь уметь ею пользоваться, как и уметь пренебрегать ею. Разумеется, приумножение критических монографий и эссе грозит породить (и я уже был свидетелем того, как порождало) превратную склонность к чтению о произведениях искусства вместо знакомства с самими произведениями; грозит распространением готовых мнений вместо воспитания вкуса. Но факты неспособны портить вкус; самое худшее, что они могут за собой повлечь, — привести к гипертрофии одной склонности, скажем к истории, к древностям, к литературным биографиям, посеяв иллюзию, что эта склонность помогает воспитывать вкус вообще. Поистине же портят вкус распространители готовых мнений либо фантастических идей; и здесь небезгрешны даже Гете и Кольридж — ведь в самом деле, что такое кольриджевский "Гамлет": беспристрастное исследование в тех пределах, достичь которых позволяли известные тогда факты, или попытка представить самого себя, Кольриджа, в более привлекательном наряде?
Нам не удалось найти такой критерий истинности, пользоваться которым мог бы каждый; нам пришлось открыть канал, по которому к нам хлынули бесчисленные скучные и мелочные книги; но, мне кажется, мы нашли критерий, который даст возможность людям, им пользующимся, избавиться от книг по-настоящему вредоносных. И, вооруженные этим критерием, мы можем теперь вернуться к предварительным замечаниям о разделении функций в государстве литературы и критики. Для критики тех разновидностей, которые нам представляются плодотворными, существует возможность деятельности, согласованной с деятельностью творческой, которая сулит в дальнейшем возможность достичь чего-то такого, что лежит вне нас и что можно условно назвать истиной. Если кто-то упрекнет меня в том, что я не дал определения таким вещам, как истина, факт, реальность, я в свое оправдание скажу лишь одно: это не было моей целью, я хотел только предложить схему, в которой все эти понятия, как бы их ни истолковывать, найдут себе место — конечно, при том условии, что они вообще существуют.
Социальное назначение поэзии
Заглавие моего эссе может быть воспринято разными людьми настолько по-разному, что я сначала попробую объяснить, какой смысл я в него не вкладываю, а уж потом сказать то, что я хочу сказать. Каков бы ни был предмет разговора, когда речь заходит о "назначении", мы склонны иметь в виду то, что должно быть, а не то, что есть или было. Это различие важно отметить, поскольку я не собираюсь говорить о том, чему должна служить поэзия. Люди, рассуждающие на эту тему, в особенности если они сами поэты, как правило, подразумевают в таких случаях стихи, подобные которым им хотелось бы писать. Разумеется, всегда существует возможность, что перед поэзией в будущем возникнут совсем иные задачи, чем те, которые перед ней стояли в прошлом; но даже если так и будет, все равно имеет смысл сначала определить, в чем было назначение поэзии в прошлом, как в разные эпохи и в разных литературах, так и повсюду и всегда. Мне не составило бы труда рассказать о том, как сам я пишу стихи и как мне хотелось бы их писать, а вслед за тем постараться вас убедить, что именно так старались или должны были стараться писать стихи все хорошие поэты прошлого — жаль, конечно, что это не всегда им удавалось, но, может быть, в этом они и не виноваты. Но вполне вероятно, что, если поэзия — а я имею в виду всю великую поэзию — не имела своего назначения в прошлом, едва ли оно у нее появится и в будущем.
Подчеркивая, что в поле моего зрения вся великая поэзия, я стремлюсь избежать еще одного возможного подхода к избранной мною теме. Можно ведь исследовать одну за другой многие разновидности поэзии и поочередно определять их социальное назначение, так и не ставя общего вопроса: каково социальное назначение поэзии в целом как рода литературы? Мне бы хотелось отделить общее назначение поэзии от частных ее функций, чтобы мы точно себе представили, о чем идет речь. У поэзии может быть осознанная, четко ею для себя определенная общественная задача. Эта задача на более ранних этапах ее развития нередко выступает с полной ясностью. Например, известны ранние руны и песни, многие из которых преследовали чисто практические цели заклинания: помогали отвратить дурной глаз, исцелить какую-нибудь болезнь, изгнать злых духов. В религиозных обрядах поэзия стала использоваться очень рано и используется по сей день: когда мы поем псалом, мы по-прежнему пользуемся поэзией для определенной общественной цели.
В обществах более развитых, скажем в Древней Греции, общепризнанное социальное назначение поэзии тоже было очевидным. Греческая драма рождается из религиозных обрядов и остается формализованной публичной церемонией, связанной с традиционными религиозными празднествами; Пиндарова ода живет, поскольку она связана с известными общественными событиями. Такие строго определенные приложения поэзии, бесспорно, вводили ее в более широкую общественную систему, что создавало возможность добиваться совершенства отдельных ее форм.
Некоторые из этих форм, например, упомянутый мною псалом, сохранились и в поэзии более современной. Значение термина "дидактическая поэзия" претерпело очевидные изменения. "Дидактический" может означать "передающий информацию", но может означать и "содержащий моральное наставление" или нечто среднее между этими двумя понятиями. Например, "Георгики" Вергилия — превосходная поэзия, которая содержит и ценные сведения о земледелии. Но в наши дни, пожалуй, невозможно написать отвечающую современным требованиям книгу по земледелию, которая воспринималась бы и как образец тонкой поэзии; сам предмет такой книги значительно усложнился и приобрел научный характер, а с другой стороны, его просто удобнее изложить прозой. Нам, в отличие от римлян, не придет в голову писать стихами астрономические и космогонические трактаты. Стихотворение, чьей осознанной задачей было передать информацию, теперь вытеснено прозаическими жанрами. Дидактическая поэзия постепенно стала лишь поэзией морального пафоса, поэзией, стремящейся убедить читателя в справедливости авторского взгляда на тот или иной предмет. В силу этого она включает в себя значительный элемент того, что можно было бы назвать сатирой, хотя понятие "сатира" отчасти совпадает с такими понятиями, как "бурлеск" и "пародия", чья цель, прежде всего в том, чтобы вызвать веселье. Некоторые поэмы Драйдена, написанные в XVII веке, — это сатиры, так как они стремятся подвергнуть осмеянию то, против чего направлены; но это и образцы дидактической поэзии, поскольку цель автора — склонить читателя к определенной политической или религиозной точке зрения; для этого автор прибегает к иносказательному изображению реального как вымышленного, и самым замечательным образцом такой поэзии является "Лань и пантера" — поэма, ставящая своей задачей убедить читателя, что истина на стороне римской, а не англиканской церкви. Из поэтов XIX века можно привести в пример Шелли, вдохновлявшегося жаждой социальных и политических реформ.
Что касается драматической поэзии, она обладает социальным назначением, в настоящее время присущим ей одной. Если сегодня поэзия большей частью предназначена для чтения в одиночестве или для чтения вслух в небольшом кружке, то драматическая поэзия является исключением: ее призвание — произвести непосредственное действие на большую группу людей, собравшихся посмотреть какую-то вымышленную историю, показываемую со сцены. Драматическая поэзия отличается от всех иных видов поэзии, но поскольку ее специфические законы определяются тем, что она представляет собой также драматургию, то и назначение ее сливается с назначением драматургии, касаться которого я здесь не буду.
Что же до особого назначения философской поэзии, то объяснение его требует пространных исторических экскурсов и особого анализа. Мне кажется, я назвал уже достаточно разновидностей поэзии, чтобы стало ясно, что специфическая для каждой из этих разновидностей функция сопрягается с функциями иного рода: функции драматической поэзии — с назначением драмы, дидактической поэзии-информации — с функциями самого предмета информации, дидактической поэзии, имеющей своим содержанием философии? религию, политику, мораль, — с функциями всех этих категорий. Можно подробно разобрать функции любой из этих разновидностей поэзии и все же оставить незатронутым вопрос о назначении самой поэзии. Ибо все эти функции способна взять на себя и проза.
Но прежде чем приступить к дальнейшему, я хотел бы отвести одно возможное возражение. Нередко к поэзии, ставящей перед собой ту или иную цель, к поэзии, в которой защщдашхся те или иные социальные, моральные, политические или религиозные идеи, относятся недоверчива. И особенно часто утверждают, что это не поэзия, когда не соглашаются именно с теми идеями, которые выдвигает поэт; и наоборот, за истинную поэзию принимают стихи, в которых излагаются мнения, вызывающие сочувствие. Я считаю, что вопрос о том, подчиняет ли поэт свое творчество пропаганде какой-то общественной позиции или ее опровержению, не имеет значения. Плохие стихи ненадолго могут приобрести популярность, если поэт выразил распространенную в данный момент точку зрения; но истинная поэзия не перестает быть поэзией и после того, как эта точка зрения меняется, и даже после того, как вопросы, вызывавшие у поэта столь страстный отклик, вообще больше никого уже не волнуют. Поэма Лукреция остается великой поэмой, хотя его представления о физике и астрономии давно уже опровергнуты; поэзия Драйдена остается поэзией, хотя нас нимало не занимают религиозные дебаты XVII века; и точно так же великие поэмы прошлого по-прежнему могут доставлять нам огромное удовольствие, хотя все, о чем в них говорится, мы теперь изложили бы прозой.