Григорий Саввич Сковорода. Жизнь и учение

Как же распространялись сочинения Сковороды? Для своих наиболее близких друзей или для людей, которым он был материально обязан, Сковорода сам переписывал свои произведения, другим же посылал оригиналы для списывания, и типографский станок оказывался совершенно излишним: Сковорода вовсе не искал распространения вширь, ему было дорого и важно распространение вглубь. И списки сочиненийСковороды в большом количестве распространялись именно среди тех, кто к мысли Сковороды относился с настоящим благоговением. Действенность Сковороды как философа и мудреца с полной ясностью доказывается важным фактом возникновения целой апокрифической литературы, приписываемой Сковороде. Мы имеем целый ряд реальных философских, моральных и богословских произведений, автором которых традиция ложно считает Сковороду. Так, например, Хиждеу приводит выписки из «Книжечки о любви до своих, нареченная Ольга Православная», в которой мысль Сковороды о самопознании прилагается к вопросу национальному. Так, Срезневский приводит целый ряд названий тех рукописей, которые он держал в своих руках: «Мученики во имя Христа», «Грешники», «Исповедь и покаяние», «Пусть к вечности», «Мрак мира» и тд. Одно из этих апокрифических сочинений напечатано в приложении к харьковскому юбилейному изданию сочинений Сковороды. Профессор Багалей с совершенной очевидностью доказал, что это замечательное сочинение не принадлежит Сковороде. Оно написано с глубоким философским настроением, развивает мысли очень родственные и близкие Сковороде и в то же время ему не принадлежит. Это сочинение в некотором смысле может быть названо оригинальной переработкой общего мировоззрения Сковороды в идеалистическом направлении[48]. Автором «Правды веры» должен был быть человек, знакомый с идеалистической немецкой философией самого конца XVIII столетия и начала XIX. Если в «Ольге Православной» неизвестный философ пытается трактовать Сковороду в направлении, впоследствии принятом славянофилами, то в «Правде веры» другой неизвестный философ на свой страх истолковывает Сковороду в идеалистическом духе.

Кто же эти анонимные авторы? Кто же эти безвестные мыслители, самоотверженно забывшие себя и приписавшие свои сочинения Сковороде? Очевидно, ученики, читатели и почитатели Сковороды. Первые мысли, первые толчки, философское свое пробуждение они получили от Сковороды и в смирении своем могли серьезно думать, что и продолжает в них мыслить не они сами, а тот удивительный странник, с которым их столкнула судьба. В существе это та же самая психология, которая заставляла Платона наиболее оригинальные и замечательные мысли свои вкладывать в уста Сократа. Относительно «Правды веры» есть много внутренних оснований предполагать, что автором ее был не кто иной, как Михаиле Иванович Ковалинский. Но даже если бы это был не он, а ктонибудь другой из почитателей Сковороды, — факт остается фактом: сочинения Сковороды не только усердно переписывались и перечитывались, но и побуждали мысль его учеников к самостоятельному философствованию. Историк русской мысли непосредственно за главою о Сковороде имеет право написать главу о школе Сковороды, т. е. об учениках Сковороды, не оставивших нам своих имен, но зато написавших целый ряд философских произведений в духе общего мировоззрения Сковороды, из которых некоторые дошли до нас полностью.

Теперь скажем о втором русле, по которому направлялась деятельность Сковороды в эпоху наибольшей его внутренней зрелости, т. е. его переписке с друзьями. Эта переписка носит в очень небольшойстепени характер частный. Только изредка встречается какаянибудь просьба о присылке «тулупа» или «речи Иоанна Златоуста». В основном письма Сковороды полны религиозного, философского и морального содержания. Поучительно сравнить переписку Сковороды с перепиской Толстого. Письма Толстого, полные захватывающего интереса в первую половину его жизни, с изумительной простотой отражающие его широкую гениальную натуру, с конца 70х годов начинают сереть и бледнеть и уже в 80х годах превращаются в скучное повторение одного и того же несложного морального «силлогизма». Для беспристрастного глаза видно, что здесь Толстой уже не живет и не движется внутренне, а коснеет и пребывает в чем‑то безжизненно остановившемся. Как ни наставителен и ни поучителен в своих письмах Сковорода, ни на одну минуту письма его не делаются скучными. Все время чувствуется его беспокойная лирическая природа, поразительная живость и нескованность его свободного духа. Он ни в чем не коснеет и не пребывает, потому что то, о чем он пишет, творчески созидается в нем каждый момент, ибо он непрерывно творит свою жизнь, и страннический посох его есть глубокий символ его духа. Он не только физически странствует, т. е. бродит и движется, но находится в непрерывном движении внутреннем. Ни внутренней, ни внешней Ясной Поляны в жизни Сковороды нет и следа. Оттого и письма его живы, жизненны и несмотря на поучительность свою интересны, привлекательны и просты.

Простота его писем коренится в органичности, с которой они вырастают из его жизни. В жизни своей он стал странником и учителем, всецело и без оглядки отдался велениям своей совести. И отдавшись всею душою, он не мог и в письмах своих не учить тому, что со страстью он осуществлял в самом себе. Мы имеем целый ряд известий, что в своей жизни в отношении многих людей Сковорода занял силою вещей положение наставника и руководителя. И потом письма его естественно и без всякого диссонанса продолжали тот самый основной жизненный тон, к которому целостно определил себя его своевольный и своеначальный дух. «Он учил, — говорить Гесс де Кальве, — детей примером непорочной жизни, а зрелых наставлениями». «Иногда он жил у коголибо, — говорит Ковалинский, — совершенно не любя пороков своих хозяев, но для того только, дабы, обращаясь с ними, беседуя, ненавязчиво привлечь их в познание себя, в любовь к истине и в отвращение от зла и примером жизни заставитълюбить добродетель».

Н. С. Мягкий, имея в виду тестя своего А. И. Ковалевского, пишет Данилевскому: «Сковорода имел большое влияние нахозяина, укрошая его крайне вспыльчивый нрав, разражавшийся грозою над домашними и дворнею». И этотто самый грозный и вспыльчивый Ковалевский, укрощаемый Сковородой, как мы видели уже, называет Сковороду «благословенным старцем». Затронув коголибо своими беседами и подружившись, Сковорода не обделял своего нового друга духовной поддержкой. И письма Сковороды есть не что иное, как обильные проявления его высокой дружбы к многочисленным лицам, с которыми сталкивала его бродячая жизнь. «Дух велит мало с тобой побеседовать… Скажи мне, друже, здрав ли ты? Не вопрошаю о теле. Не потерял ли ты доселе самого себя? Т. е. мыслей твоих и сердца». Другому он пишет: «Кричи, вопи, стучи, буди: Христос честолюбив, хочет, чтоб мы Его просили и будто спит, да научит нас наша беда, горе, где искать Его», — и благодарит своего корреспондента за «огнедухновенное письмо». В своих многочисленных письмах он ободряет, утешает и вдохновенно, с большимпорывом проповедует Христа. Не один Ковалинский обязан ему своим духовным возрождением. «Любезный благодетель Василий Михайлович! Христос воскресе! Давай мало побеседуем! Болишь, Лазаре! Боли, друг мой, пожалуй боли и поболи… Но боли слышь, телом: а души да не коснется рука вражая! Душа наша в руце Божией да будет! Тело наше родилось, чтобы болеть и исчезать, как луна. А душа есть чаша, наполняемая вечною радостью… Не обещал нам Бог нерушимого телесного здравия во спасение нигде; и как не может сего сделать, так и неизреченная сила его в том утаилась, чтоб ему не могти сделать ничего из тварей твердым, кроме самого себя, дабы мы, минув его, не похитили во основание счастия нашего коего либо идола или тварь. Презри пожалуй твой мех телесный. Вот тебе здравие — кушай на здоровье. Веселие сердца живот человеку и радование мужа долгоденствие. Веселым Бог сердце наш сделать может, а стерво твое не может и безболезненным, для чего?.. О Боже мой! Коль трудно все твое, что ненадобное и глупое! Коль легкое и сладкое все, что истинное и нужное. На что ж нам желать, чтоб плоть вечная была? Есть без нее вечный. Да исчезнет как дым всякая плоть, присный сей враг Божий и наш! а мы еще обожить ее хощем. Уже червонец есть (Бог драхма), на что желать, чтоб кошелек был червонным? Довлеет один. Но неверстие наше не видит в мехе нашем драхмы. Сей же стоит за стеною нашею (Песнь Песней). О отверзи, Господи, очи наши! Да воскреснет и блеснет нам внутренний наш человек! Да узрим живого! Да не обожаем диавола! Да услышим от небесного: Мир вам! Чего вы боитеся? Пусть дрянь исчезает! Человек есть сердце. Мир сердцу!».

Неизвестному другу, очевидно, обратившемуся к Сковороде с беспокойным вопросом о силе искушений, Сковорода пишет: «Ничему дивиться: вы еще в сем роде баталий не очень практик, а неприятель старинный, всеобщий, а посему великий искусник. Если б Да вид не приучился к битве, конечно как прочим и ему страшен был Голиаф, но он уже с волком и львом дело имел во время паствы овец. Чего не может Бог? Он родит охоту, а охота мать труда, труд все побеждает: по малу на гору и буди со временем сойдешь, пождут от силы в силу, что и прилежно глядит очами, что узнать, коль блаженное дело жить в мире и дружбе с Богом, а другого пути к счастью найти нельзя и самим ангельским силам»'. Или вот еще одно из характернейших писем: «Любезный друже, Иван Васильевич! Дерзай и возмогай! Что ты друже? Зашел в тесные непроходности. Но кто возвестит тебе, яко наг еси. Конечно вкусил уже ты от мирской мудрости? Требуешь от нас утешения? Право творишь. Мир уязвлял только нас, исцелять не может. То ли тебя мучит, что столь горько уязвиться тебе допустил Бог со Иерихонским странником равно? Но знай, что человек всех скотов и зверей упрямее, что, не наложив на него тяжких ран, не может иначе к Себе обратить его от мира Бог, не загремев страшным оным тайным громом: «Сауле! Сауле! что мя гониши! Адаме! Адаме! где еси? Куда тебе черт занес?.. (Sic).

…После ран, милость блудному сыну и примирение. А без того вечно бы он за мирскою суетою со Езоповым псом гонялся. И блажаю за вправду и поздравляют тебя с новым годом; знай, что после сих ран уродится в тебе новое сердце, а прежнее твое никуда не годится: буйе, ветхое, пепельное, а вместо сего дастся тебе и уже начинается сердце чистое, истинное, новое. Вот второе наше рождение! А если правдиво сказать, то мы прежде второго рождения никакого сердца не имеем; и безумные нарицаются у Соломона бессердыми. Удивительно, что самое нужное в человеке коснее и позднее созидается, яко сердце есть существом человеческим, а без него он чучелом и пнем есть. Но почему же дивлюся? Не прежде ли корабль, потом кормило и компас, иже есть сердцем кораблю? Куда положишь новое сердце, не создав прежде телесногомеха? В сию силу Павел: primum carnale, deinde spirituale…. Проси у Бога не плотской жизни, но светозарное сердце. Тогда будет Самсон. Как? — Так лев, сиречь смерть весь род человеческий мучит и раздирает, а ты сего аспида одною рукою поведешь. А разодравши не мучительный в нем страх сыщешь, но мед. Да уразумеешь, коль храбра и сильна премудрость Божия, и коль младенческая есть слабость мирские буйя премудрости, и коль истина есть истина сия: змея возьмут.

В таком духе написаны все письма Сковороды. Сковорода не морализирует и не теоретизирует. Он всем существом страстно отзывается на запросы и духовные нужды своих друзей и отнюдь не равнодушно учит и поучает. Видимо, каждый беспокойный вопрос когонибудь из них глубоко волнует его самого, приводя в движение неокончательно утихший в нем хаос, и он с порывом говорит горячие слова столько же друзьям, сколько и самому себе. Друзья очень ценили его письма, переписывали их и делали из них общее достояние. Так, последнее письмо, адресованное к некоему Ивану Васильевичу, мы находим в сборнике писем Сковороды, принадлежащем М. И. Ковалинскому.

Третье русло, по которому направлялась деятельность Сковороды, — это беседы, обличения, споры — вообще устная речь. Не менее, чем письма, и не менее, чем философские произведения, устная речь Сковороды носила глубоко принципиальный характер. В споре ли, в импровизированной ли проповеди, в притче или в дружественной интимной беседе, Сковорода всегда говорил об одной заветной своей мысли, которую вынашивал всю свою жизнь: о том, как легко в содружестве с Богом, в послушании своей природе наслаждаться радостью и счастьем жизни, предвкушая переход в лучшие условия существования, и о том, как трудно и тяжело гоняться за обольщениями своего мирского разума и в противоречии со своей истинной природой мучительно пытаться осуще

ствить неосуществимое и несбыточное. Каку вдохновенного музыканта, эта простая тема варьировалась у Сковороды все в новых, часто сложнейших, тональностях и, можно сказать, переливалась всеми цветами умственной радуги: и мистическими, и богословскими, и поэтическими, и метафизическими, и моральными, и гносеологическими. По свидетельству многих, устная речь его была сильной, живой и привлекательной. Он был жарким собеседником и красноречивым оратором. Он умел незаметно входить в беседу, пересыпая речь шутками, брать нить беседы в свои руки и делать ее неожиданно значительной и памятной. При этом он не делал различия между простым народом и помещиками. Скорее простой народ ему был ближе, ибо из него он вышел и к нему возвратился. Он сам говорит: «Барская умность, будто простой народ есть черный, кажется мне смешной, как и умность тех названных философов, что земля есть мертвая. Как мертвой матери рождать живых детей? И как из утробы черного народа вылупились белые господа». И собеседники — простолюдины говорили о нем: «Слова его едкие, но не знаю как‑то приятны». «Я знаю многих ученых. Они горды. Не хотят и говорить с поселянином. А Сковорода, — говорит один из собеседников, — человек добрый и ничьей не гнушается дружбой». Сковорода)шел разговаривать с народом, умел сделаться понятным, и, мне кажется, не речью своей, которая всегда была замысловата и при-? чудлива, а своим неподдельным энтузиазмом, своей горячей одушевленностью. «О мне говорят, что я ношу свечу перед слепцами, а без очей не узреть свечи; на меня острят, что я звонарь для глухих, а глухому не до гулу: пускай острят! Они знают свое дел о, я знаю мое и делаюмое, какзнаю, и моя тяга мне успокоение». Еслион был понятен темному люду, то именно знанием своего дела и уверенным, неуклонным его выполнением. Впрочем, в руках Сковороды было простое средство стать понятным народу. Он был самоучкой — музыкантом и имел с детства «отменно приятный» голос. Некоторые — из песен его были своеобразной редакцией всей его философии, и, распевая их мужикам, он с успехом делал то самое, что в 6–м веке до Рождества Христова делал Ксенофан. Он был не только философом — писателем, но и исполнителем и слагателем песен философского содержания. Его поэтому можно назвать странствующим рапсодом — явление более не повторявшееся. Фигура Сковороды, творчески слагающего какую‑нибудь мудрую песню перед благоговейно слушающим народом и объединяющего своим даром певца и философа самых просвещенных помещиков с самым темным и бедным людом, представляется необычайно своеобразной и замечательной.'Йемало поэтов нашего времени, гибнущих от своей келейной замкнутости и утонченной, фатальной отьединенности от окружающей жизни, должны с завистью и удивлением смотреть на этого чудака, несомненно осуществившего в своей рапсодической деятельности синтез углубленной культуры и философской и духовной сложности, почти детской простоты. Что тут не было фальши — верный судья народ, он с благоговением принял Сковороду. Песни Сковороды производили столь сильное впечатление, что достаточно было Сковороде спеть не свою, а какую‑нибудь нравящуюся ему песню, чтобы в памяти народа она запечатлелась как «Сковородина» и навсегда связалась с его именем. Лирики и бандуристы подхватывали песни и мотивы Сковороды и разносили их по всей Украине и Малороссии. Но песни Сковороды немногим менее замысловаты и легки для понимания, чем его философские произведения. Очевидно, и тут мостом была его личность. Сила производимого им впечатления, одушевленность и пафос, с которым он делал всякое дело, расплавляла темные, тяжелые слова, и они находили без труда живой и глубокий отклик в самых непросвещенных слушателях.

«Ему надлежало бы, — говорит Иван Вернет, — по совету Платона, который относил слова свои к Ксенократу, почаще приносить жертву грациям. Истина в устах его, не будучи прикрыта завесою скромности и ласковости, оскорбляла исправляемого»'. Этим словам, может быть, отчасти правильно передающим некоторую угловатость и жесткость в обращении Сковороды с людьми, нельзя придавать абсолютного значения уже потому, что И. Вернет имелличные счеты со Сковородою. Мы уже говорили, что Сковорода назвал его «мужчиною с бабьим умом и дамским секретарем». И насколько мы знаем о Вернете, слова эти были очень меткими. Быть может, в житейских отношениях и при встрече с людьми безразличными ему, каким был, несомненно, Вернет для Сковороды, Сковорода не был достаточно обходителен и «ласков», но чтобы «истина в его устах… оскорбляла исправляемого», этого сказать Вернет не имел никаких оснований. Мы уже видели, с какой нежностью, с каким деликатным чувством относился Сковорода к Ковалинскому. Но таковы приблизительно были его отношения и ко всем своим ученикам. Что Сковорода глубоко ценил душевную мягкость и, умея вызывать ее у других, умел и помнить о ней, хорошо видно из посвятительного письма к Дискому при посылке «Убогого Жаворонка». «Иоанн, отец твой, в седьмом десятке века сего (в 62 м году), в городе Кугошске, первый раз взглянув на меня, возлюбил меня. Услышав же имя, выскочил и, достигши на улнце, молча влицо смотрел наменя и приникал, будто познавая меня, толь милым взором, яко до днесь, в зеркале моей памяти, живо онмне зрится. Воистину прозрел дух его, прежде рождения твоего, что я тебе, друже, буду полезным. Видишь, как далече презирает симпатия! Се ныне пророчество его исполняется! Прими от меня маленькое сие наставление: дарую тебе «Убогого моего Жаворонка»«. Это высшая степень ласковости и сердечности! И по свидетельству Алякринского «Ф. И. Диский к памяти Сковороды имел какоето благоговейное почтение, а сочинения Сковороды были самым любимым его чтением».

Очевидно, слова Вернета не имеют никакого значения и характеризуют отнюдь не учительство Сковороды вообще, а совершенно частное и случайное отношение его к Вернету, обусловленное личными качествами последнего. А как относились к поучениям Сковороды более простые люди, показывают слова старожила, уже приведенные нами: «Когда начнет нам, бывало, рассказывать Страсти Господни и блудного сына или доброго пастыря, сердие до того, быволо, розмягчится, чтозаплачешъ. Вечная память Сковороде!»

Если Сковорода с охотой беседовал со всеми и с воодушевлением излагал свои мысли тем, кто серьезно хотел слушать его, то людей посторонних он избегал и совершенно терялся, когда «пред ним величали его достоинство». Срезневский со свойственной ему литературностью передает характерный случай из жизни Сковороды, в основе своей вероятно достоверный. В доме Пискуновского, старика, любимого Сковородой, собралось однажды привычное общество послушать Сковороду. «Молча, с глубочайшим вниманием слушали старики рассказы и нравоучения старца, который, выпивши на этот раз лишнюю чарку вина, среди разгара своего воображения, говорил хотя медленно и важно, но с необыкновенным жаром и красноречием. Прошел час, другой, и ничто не мешало восторгу рассказчика и слушателей. Сковорода начал говорить о своем сочинении «Жена Лотова», в коем изложил главные основания своей мистической философии… Вдруг дверь с шумом растворяется, половинки хлопают, и молодой Хъ, франт, недавно из столицы, вбегает вкомнату. Сковорода при появлении незнакомого умолк внезапно. «Итак, — восклицает Хъ, — я, наконец, достиг того счастья, которого столь долго и напрасно жаждал. Я вижу, наконец, великого соотечественника моего Григория Саввича Сковороду! Позвольте…» и подходит к Сковороде. Старец вскакивает; сами собою складываются крестом на груди его костлявые руки; горькой улыбкой искривляется тощее лицо его, черные впалые глаза его скрываются за седыми повисшими бровями, сам он невольно изгибается, будто желая поклониться, и вдруг прыжок, и трепетным голосом: «Позвольте! Тоже позвольте!» исчез из комнаты. Хозяин за ним, просит, умоляет, — нет… «С меня смеяться!» — говорит Сковорода и убежал».

Из этого анекдота видно, что Сковорода, несмотря на жизнь при дворе Елизаветы, несмотря на многолетнюю дружбу с помещиками, оставался настоящим простолюдином. Он не трепещет перед теми глубочайшими вопросами, которые приводили в смущение самые отважные умы человечества, и с бесстрашием сделал и в своей жизни, и в своей философии попытку решить их, и он же совершенно теряется перед петербургским франтом, который с любезной риторикой подходит к нему знакомиться.