Метафизика исповеди. Пространство и время исповедального слова. Материалы международной конференции
эксплуатации жанра в XX столетии) и философской исповеди (от В.Печерина, П.Чаадаева и М.Бакунина до Л.Шестова, В.Розанова и Н.Бердяева). Исповедь как таинство и литературный жанр исполняются в разных жизненных планах, но имеют общую творческую задачу и общую деятельностную структуру. По П.Флоренскому, человек устроен исповедно: в наивной душе мытарствует немота грешного тела; в духе мучается ужасом расщепления коснеющее “я”, и вся богоподобная троичность микросома одержима словом исповедального самопризнания, чтобы вернуться, через катарсис искомой идентичности, к целостному бытию под Божьим небом и на Божьей Земле. Внутренняя энергия исповеди каждый раз заново собирает человека быта и человека искусства (а также героя текста) в том неотменяемом топосе жизненного мира, в котором они призваны к взаимно-творческому богочеловеческому со-деланию. Масштаб исповедного мироощущения задан Августином: в пространстве души автора-героя манихейство и христианство - не просто биографические вехи на пути к Истине, но мировые стихии в последнем поединке. Боэций, Петрарка, Абеляр еще сохраняют черты исповедного эпоса, но уже Просвещение (Руссо) обытовляет исповедные ценности, что привело к превращению исповеди к эстетически самоценной повествовательной игре (Ш.де Лакло, А.Мюсе, Мериме). На русской почве попытку вернуть литературно-публицистческой исповеди ее героические параметры предпринял в специфических условиях эмиграции Герцен. Наследник традиции приоритетного слова (т.е. слова, впервые говорящего последнюю правду), он определил свой голос как “исповедный” и “дальний” (= исповедаль-ный!). По его убеждению, интимное слово исповеди преобразуется в голосовое представительство народной совести (проповедь) и обличения (отповедь) и наследуется в качестве национального опыта самосознания (заповедь). Новая поэтика жанра оформилась в “Исповеди” Л.Толстого и в монологах героев Достоевского (“Исповедь” Ипполита в “Идиоте”; “Исповедь Ставрогина” в “Бесах”; Зосима в “Братьях Карамазовых”).
Исповедь - обряд так же относится к “исповедности” (вид пафоса) в искусстве, как рукописный дневник к книге. Смысловое напряжение, возникшее между этими типами исповедной практики, определило фактуру таких текстов, как “Опавшие листья” В.Розанова, “Столп...” П.Флоренского, характер прозы Шестова, “Самопознания” Н.Бердяева, “Бесконечного тупика” Д.Галковского. При всей серьезности, эти тексты отмечены декадентским эстетством, самоиронией и авторской раздвоенностью.
Противоположный полюс исповедного избытка: черная исповедь В.Свенцицкого (“Антихрист. Исповедь странного человека”, 1906; ср. прозу Б.Савинкова). Невольно пародирует ситуацию исповеди семинаристская эстетика Чернышевского: на место покаяния ставится критика жизни литературной, а санкция иерея переносится на автора, который “выносит приговор” действительности. Отсюда уже не слишком далеко до идеи Вышинского о признании вины “царицей доказательств” в чекистском исповедании массового террора.
М.В. Михайлова
Молчание и слово (таинство покаяния и литературная исповедь)
Слово “исповедь” сегодня обозначает две разные вещи: 1) событийное оформление таинства покаяния; 2) литературный жанр.
Использование этого слова в разных значениях обусловлено его изначальным корневым смыслом: исповедь - рассказ, высказывание, признание, свидетельство, когда человек может поведать нечто другому, разделить с ним свое знание, ведение.[1] В таинстве покаяния христианин свидетельствует словом о своей умопремене, обращении, признает свою греховность. Автор литературной исповеди также свидетельствует словом о своем пути, опыте и состоянии души. Но, несмотря на это сходство, исповедь церковная и литературная противоположны по своему внутреннему смыслу. Можно обозначить это противостояние как стремление к двум пределам речи: полноте слова (в литературной исповеди) и полноте молчания (в таинстве покаяния).[2]
Исповедь как таинство есть нравственное событие, напряженно направленное вовне личности. Кающийся человек сознает себя как становящегося, нуждающегося в переустройстве, смысловом сдвиге, очищении, перемене, необходимых для обретения полноты и цельности. Достичь этого своими силами невозможно: прощение и обновление приходят как милость, как благодать от Бога. Пафос церковной исповеди - в интенсивном переживании собственной неполноты, поврежденности грехом как состояния 1) недолжного, 2) за которое я лично ответствен, 3) которое я не в силах изменить, отчего я и прибегаю к всемогущему и всемилостивому Богу.
Исповедь как ценностно-смысловую позицию подробно рассмотрел М.М.Бахтин в работе “Автор и герой в эстетической деятельности”. Бахтин настаивает на внеэстетичности самоотчета-исповеди как “акта принципиального и актуального несовпадения с самим собой (нет вненаходящейся силы, могущей осуществить это совпадение - ценностной позиции другого), чистого ценностного прехождения себя, изнутри себя самого чуждого оправданного конца”,[3] противящегося эстетическому завершению.
Следствием этой принципиальной внеэстетичности исповеди является то, что текст исповеди может сводиться к простому перечислению, называнию грехов, не отягощенному какими бы то ни было комментариями. Процесс самопознания, оценки поступков, мыслей и чувств, сопутствующий покаянию, в этом случае остается за пределами произносимого текста. Не случайно некоторые опытные священники разделяют исповедь и духовную беседу,которые в практике исповеди часто сосуществуют: во время любой “исповеди-перечисления” священник должен помочь кающемуся проанализировать причины греха и т.д. Тем не менее, подробности, анализ, раскрытие внутреннего мира в слове являются скорее достоянием духовной беседы, тогда как на исповедь выносятся простые и твердые, подобные терминам формулы. Из сложного сплетения внешних обстоятельств и внутренних импульсов, составляющего всякое событие человеческой жизни, выделяется его основа, а она проста. Именно поэтому духовно полноценна общая исповедь.
Церковную исповедь можно вынести за пределы не только эстетической деятельности, но и речи вообще. Никакие слова не нужны Богу, Который Один всеведущ и читает в сердцах. Сам приход на исповедь, молчаливое предстояние, молитва, моление, предъявление себя как кающегося, внутреннее усилие открытия своей души Богу, безмолвное “Да” перед лицом Того, Кто “пришел в мир грешных спасти”, - уже является исповедью, так как свидетельствует о свободном признании себя кающимся грешником, ничего своими силами не способным поправить и молящим о милости прощения и спасения.
В таинстве покаяния прощаются и забытые, и совершенные в неведении, в неразумии, и невольные грехи. Это значит, что последний смысл таинства несводим к словесному выражению, исповеданию в буквальном смысле, но находится в молчаливом внутреннем усилии покаяния, в стремлении за границы себя сегодняшнего к полноте своей личности. Милость прощения объемлет не только то, что удалось назвать, связать словом, но и ускользающую от определений внутреннюю тьму.
Исповедь не просто может быть безмолвна, но принципиально является молчаливым, превосходящим возможности слова усилием смиренного самораскрытия и предстояния. Конечно, исповедь всегда есть открытый разговор пред Богом со священником, в котором кающийся называет открыто свои грехи и тем от них отдаляется, отказывается. Но слова – лишь тонкий верхний слой, не выражающий таинство в полноте его смысла, но только указующий на него. По слову Бахтина, “несказанное ядро души может быть отражено только в зеркале абсолютного сочувствия”,[4] а это абсолютное сочувствие может исходить только от абсолютной Любви. В молчании совершается превысший всякого слова диалог покаяния, прощения и любви.