Метафизика исповеди. Пространство и время исповедального слова. Материалы международной конференции
Т.В. Артемьева. Случай Руссо: исповедь или эксгибиционизм?
Длинное слово, поставленное в название – почти из лексикона людоедки Эллочки, хотя и напрочь отсутствует в старых изданиях словарей – толковых, орфографических, «иностранных», включая их различные подвиды. Медицинский термин. Слово из истории болезни. Из анамнеза, эпикриза, диагноза. Слово из справочника, энциклопедии, медицинской карточки, санаторной карты, статистической формы, заключения военно-медицинской комиссии. Соединить его с именем мыслителя, всегда почитавшегося среди русской интеллигенции великим, выглядит почти кощунственным. Изменить статус великого Руссо, низведя его из пророков в пациенты, – почти преступным.
Однако что-то в преклонении перед «нравственным подвигом» Руссо настораживает. Восторг окружающих. Поза страдальца. Интонация пастыря, усвоенная последователями и усиленная Л. Толстым, почитавшим автора «Исповеди», «Эмиля» и «Новой Элоизы» настолько, что в юности он носил медальон с изображением своего кумира вместо нательного креста. Сама биография, содержащая не поддающиеся осмыслению и не осмысленные автором эпизоды. Необыкновенная популярность. Сознание собственной значимости и бескомпромиссная позиция в восприятии этой значимости.
Недоверие к кумиру укрепилось после чтения книги Г.Л. Тульчинского «Самозванство» (СПб., 1996).
Главное сделано. Слово найдено. Поэтому остается лишь подписать i под расставленными точками.
Попробуем для этого обратиться к самому источнику и про(пере?)читать известный текст.
“Я предпринимаю дело беспримерное... – пишет Руссо. – Я создан иначе, чем кто-нибудь из виденных мною, осмеливаюсь думать, что я не похож и на кого на свете... Пусть трубный глас Страшного суда раздастся когда угодно, – я предстану перед Верховным судией с этой книгой в руках... С одинаковой откровенностью рассказал я о хорошем и о дурном. Дурного ничего не утаил, хорошего ничего не прибавил... Может быть, мне случалось выдавать за правду то, что мне казалось правдой, но никогда не выдавал я за правду заведомую ложь. Я показал себя таким, презренным и низким, когда им был, добрым, благородным, возвышенным, когда был им. Я обнажил всю свою душу и показал ее такою, какою ты видел ее сам, всемогущий. Собери вокруг меня неисчислимую толпу подобных мне: пусть они слушают мою исповедь, пусть краснеют за мою низость, пусть сокрушаются о моих злополучиях. Пусть каждый из них у подножия твоего престола в свою очередь с такой же искренностью раскроет сердце свое, и пусть потом хоть один из них, если осмелится, скажет тебе: Я был лучше этого человека"[14].
Так начинается «Исповедь». Но исповедываются ли так? Руссо не только не стыдится своих грехов, но напротив, гордиться ими. Кажется, что если бы он был чист перед божескими и человеческими законами, то согрешил бы специально, чтобы было чем эпатировать изумленных зрителей. Руссо не может исповедываться один на один даже с Богом – для оглашения своих грехов ему необходима «неисчислимая толпа». Евангельский эпизод трансаллюзирован так, что автор «Исповеди» предстает перед нами Христом и Грешницей одновременно. Он не дает Богу сказать и слова, самовольно распоряжаясь Божиим гневом на случай, ежели кто захочет «бросить камень». Руссо полагает, что даже на Страшном Суде ему будет отведена роль центральной фигуры и как бы застывает в медности памятника «великому Руссо», с «той самой» книгой в руках.
Жанр к которому обратился Руссо, а вернее тот, родоначальником которого он стал, был обречен на успех. Аналитическая интроспекция была ангажирована культурной и литературной ситуацией XVIII в. Сентиментализм открыл целый мир внутренних переживаний, фактически не зависящий от внешних событий, что особенно хорошо выражалось жанром «сентиментальных путешествий». Первые «путешественники» начали заполнять белые пятна на карте собственного Я, маскируя это продвижением по пространствам европейской культурной мифологии. Первым был Л. Стерн, продемонстрировавший, что размышления и впечатления путешественника могут изменяться столь же ритмично и быть не менее многообразными, чем пейзажи, мелькающие за окнами кареты. Заставив все последующие поколения ломать голову над тем, что же ответила на это fille de chambre, Стерн дал образец и Карамзину, падающему лицом в священные «бальзамические луга» Швейцарии, и Радищеву, тщательно описывающему свои социальные эмоции, передвигаясь от резиденции к столице.
В философии обращение к внутреннему устройству личности выразилась в повышенном интересе к проблеме теодицеи, или свободы воли, и осмыслению того, как взаимосвязаны(обусловлены) душа и тело, что в человеке является бессмертным, а что исчезает, и означает ли бессмертие души бессмертие личности. Эти вопросы настолько волновали людей в XYIII в, что двадцатилетний Карамзин, переписываясь с Лафатером, в одном из первых своих писем спросил, «каким образом душа наша соединяется с телом, тогда как они из совершенно различных стихий?»[15].
В аллегорической форме «познание самого себя» выражалось в образе человека, смотрящегося в зеркало. Зеркало позволяет углубить, отстранить собственный образ, придать ему статус объекта. Собственная персона становится наглядной, а потому – более понятной. Вместе с тем, отражение – это всегда «одна из» проекций, демонстрирующая не всю личность целиком, а лишь одно из ее возможных измерений.
Познание самого себя