«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Подобная несколько наивная радость, рождаемая уверенностью в легкости и беспрепятственности выполнения божественного замысла, в повседневном наличии зримых форм его воплощения, определяет общую атмосферу оптимистической «открытости», просветленности, благодатности, которая характерна и для СЗБ, и для самого древнего Киева, и для его природного ландшафта, понимаемого как «мир Божий» (показательно известное тяготение ряда текстов древнерусской литературы к «пейзажам», к изображению природы; традиции, восходящие к Псалтири или Шестодневу Иоанна Экзарха, оказались в этой сфере усвоенными с особым тщанием, а иногда и с пристрастием). Вместе с тем в СЗБ уже обнаруживается след сверхоптимизма [208], слишком безоглядной уверенности в торжестве благодати (так сказать hic et nunc), того забегания вперед, которое так свойственно разным периодам и формам русского просвещенчества и, в частности, тем первым работникам одиннадцатого часа, о которых здесь идет речь.

* * *

И здесь уместно отступление об одной важной и, главное, впервые (по сути дела) заявленной теме СЗБ — о Киеве. Не случайно, что актуальная историческая память, как она отражена в «Повести временных лет» и в других произведениях дотатарской эпохи не восходит глубже периода правления Ярослава, 1019–1054 гг. (в других источниках, например, фольклорных, можно предполагать и более глубокую память, см. Рожнецкий 1912:28–76, где в былинном Киян–град предполагается видеть отражение той же реалии, что и в др.—исл. Kenugardr; ср. также Danparstadr [«Hervarasaga»] как обозначение Киева, города на Днепре [Danpar, см. идею Г. Вигфуссона], при Непруський город из былины о Соловье Будимировиче: Непра «Днепр», ср. Куник 1845:55; Браун 1880:289; Дашкевич 1886:224; Петров 1897:3; Армашевский, Антонович 1897:36–37 и т. п.; обзор точек зрения, к сожалению, тенденциозный, — Толочко 1983:15–17). Именно со времени Ярослава начинается синхронная фиксация происходящего, первые опыты «портретирования» времени и его героев, одним из которых стал Киев. Можно сказать, что время в древнейших версиях русского летописания впервые осознало себя и изобразило в Киеве [209].

А когда несколько позже это «киевское» время было подверстано к времени мировой истории, начиная с дней творения и особенно отчетливо с явления Христа, окончательно сложилось то ядро, которое стало основанием дальнейшего развития начального комплекса историософских идей на Руси. И в этой перспективе Киев также оказался центральной темой, выступая как средостение исторического и христианского в жизни восточных славян этой эпохи.

Два события, предшествующие середине XI в., оказались в этом отношении основоположными — утверждение княжеской династии в Киеве, связанное, видимо, с захватом Киева Игорем около 940 г. [210], и введение христианства Владимиром, относимое летописью к 988 г. (ср. целый ряд «уточняющих» исследований, начиная с 80–х гг. прошлого века — Голубинский 1880; Линниченко 1886; Завитневич 1888; Голубовский 1888:16–23, и др.). Оба эти события теснейшим образом соотнеслись с Киевом, именно в это время приобретшим особое значение в силу той первенствующей роли, которую стал играть великий торговый путь «из Варяг в Греки» на фоне упадка волжского пути в условиях возрастающей экспансии кочевников на юго–востоке. Указанные события сигнализировали наличие той ситуации резкого возрастания конструктивного энергетического потенциала, которая привела к образованию раннегосударственного ядра на Днепре с центром в Киеве и позже Киевской Руси с ее идеей объединения русских земель вокруг Киева. В свое время была высказана гипотеза, согласно которой завоевание Игорем Киева было следствием движения юго–восточной приазовской Руси — полян — в западном направлении, приведшего к оттеснению (после взятия Пересечна) уличей с нижнего течения Днепра на запад и юго–запад и особенно к оттеснению древлян (их следы обнаруживаются, кажется, в самом Киеве, на Подоле и даже на левом берегу Днепра) к западу (Пархоменко 1924:44 сл.; Середонин 1916:146–148). Если эта гипотеза верна, то утверждение Игоря в Киеве должно рассматриваться как отражение важных синтетических тенденций [211], центром реализации которых стал Киев «Полянской» эпохи. Точно также и христианство стало общезначимым религиозным и историческим событием в Киеве при Владимире, хотя, видимо, попытки христианизации восточных славян предпринимались и раньше и допустимо считать (вслед за некоторыми историками), что юго–западная часть восточного славянства была, хотя бы отчасти христианизирована задолго до конца X в. Не случайно, что СЗБ и Иаков Мних, возведя к Игорю начало династии, называют его Старым («…великааго кагана, нашеа земли володимера. вънука стаараго игоря» — 184б). Назначение этого эпитета (в отличие от дифференцирующего характера старый в «Слове о полку Игореве», ср: «Того старого Владимира нельзе бе пригвоздити къ горамъ кіевскимъ…» или «Певше песнь старымъ княземъ, а потом молодымъ пети слава…») — в указании точки отсчета, связанной с прецедентом, надолго определившим историю Киевской Руси [212].

Те государственные (точнее — предгосударственные) и религиозные идеи, которые можно предполагать за событиями, связываемыми в X в. с именами Игоря и Владимира, претерпели, видимо, значительную эволюцию во время княжения Ярослава в Киеве. К концу 30–х гг. XI в. эти идеи приобрели несравненно более конкретную форму, во–первых, и более глубокое содержание, во–вторых. Однако первый этап деятельности Ярослава был весьма сложен (пребывание в Новгороде [213], ссора с отцом великим князем Владимиром [214], опасность захвата Новгорода и обращение к варягам [215], неожиданное устранение угрозы [216], поход в Киев и утверждение в нем) [217] и, можно сказать, Ярославу многое пришлось делать заново, повторяя отчасти уже достигнутое киевскими князьями в X в. Общность задач нередко вызывала потребность в обращении к одним и тем же союзникам, соединявшимся со «своими» (ср. характерное расширение общего мотива захвата Киева Игорем и Ярославом: «И седе Игорь княжа в Кыеве… и беша у него Варязи мужи Словене. и оттеле прочии прозвашася Русью» [Новг. 1–ая летоп.] при: «Ярославъ же совокупивъ Русь, и Варягы. и Словене» [Лавр., 142–143. 1018 г.]). И до единовластного утверждения в Киеве в 1036 г., и после этого (исключая лишь последние годы своей жизни) Ярослав постоянно совершает походы, которые отчетливо обнаруживают его ориентацию на северо–запад, север и северо–восток (Берестье Белз[ы], Червенские города, польские [Мазовше], ятвяжские, литовские, чудские и ямские [Ямь] земли, Новгород, верхняя Воля и т. д.) [218]. Конструктивные объединительные тенденции проявляются и в ряде других начинаний Ярослава (заметно отличающихся, между прочим, от походов, также многочисленных, его отца, князя Владимира) — в основании городов (Юрьев, Ярославль, города по Роси в 1032 г.), новгородской политике (подавление восстания в Новгороде в 1015 г., неоднократные появления в Новгороде, борьба за Новгород с лолоцким князем, конфликт Ярослава с новгородским посадником Коснятином Добрынычем, видимо, враждебным киевской династии и сосланным сначала в Ростов, чьи интересы он, возможно, и представлял, а потом казненным на Оке), ориентации на разумный компромисс в сложных условиях (ср. согласие на двоевластие в Киеве с Мстиславом и как результат: «начаста жити мирно, и в братолюбьстве. и уста усобица и мятежь. и бысть тишина велика в земли» (Лавр. 149, 1026 г.) и т. п. Наконец, «киевоцентричность» политики Ярослава в ее объединительном аспекте может быть усмотрена в том, что своим детям он выделил ближайшие к Киеву города: Святославу — Чернигов, Всеволоду — Переяслав, Игорю — Владимир–Волынский, Вячеславу — Смоленск при том, что в Киеве после Ярослава сидел его сын Изяслав. Пархоменко (1924:107) подчеркивает, что названные города расположены в бассейне Среднего и Верхнего Днепра и что в Новгороде сидел старший сын Ярослава Владимир до самой своей смерти (1052 г.). Тем самым Ярослав как бы обозначил особую роль Киева и его близкого окружения, с одной стороны, и Новгорода, с другой. Оба эти города отмечали ключевые места на главной торговой магистрали этого времени в Восточной Европе [219] и, следовательно, до поры способствовали реализации централизующих тенденций.

* * *

Сходные тенденции с тем же двояким эффектом расширения и углубления отмечаются и в сфере религиозной деятельности Ярослава, свидетельствующей о совсем ином уровне задач по сравнению с недавним прошлым — временем княжения Владимира.. При этом обращает на себя внимание особая выделенность деяний Ярослава в этой сфере, приходящихся на ключевые моменты его княжения. Их было два. Описывая первый из них (битву со Святополком и печенегами в 1019 г., после которой Ярослав и получил киевский престол), летопись как на центральном эпизоде, претендующем на символическую значимость, останавливается на теме невинно убиенных братьев Ярослава — Бориса и Глеба:

Приде Святополкъ с Печенегы. в силе тажьце. и Ярославъ собра множьство вои и взыде противу ему на Льто. Ярославъ ста на месте идеже убиша Бориса, въздевъ руце на небо речь кровь брата моео вопьеть к тобе Владыко. мьсти от крове праведнаго сего, якоже мьстилъ еси крове Авелевы. положивъ на Каине стенанье и трясенье. тако положи и на семь, помоливъся и рекъ. брата моя аще еста и теломь [отшла] отсюда. но молитвою помозета ми на противнаго сего убиицю и гордаго и се ему рекшю поидоша противу собе. и покрыша по[ле] Летьское обои… К вечеру же одоле Ярославъ. а Святополкъ бежа…

(Лавр., 144, 1019 г.).

Эта параллель (Авель — Борис), сформулированная Ярославом, как бы включает недавно происшедшее событие в контекст Священной истории, предлагает русский вариант библейского мотива первого убийства, оказавшегося братоубийством [220]. Братоубийство, совершенное Святополком, тем самым тоже квалифицируется как первое (в истории княжеского рода, по крайней мере), как некое начало, полагаемое невинными жертвами двух братьев, которые отныне становятся покровителями и защитниками Русской земли [221], с одной стороны, и участниками важного и поучительного прецедента, имеющего стать определяющим моральным критерием (своего рода притчей), с другой стороны [222]. Выступая во имя убиенных братьев–страстотерпцев и как бы прибегая к помощи той святости, которая была порождена этой добровольной жертвой, Ярослав не только отомстил за них, но и (что гораздо важнее) обозначил их символическую роль в актуальной русской жизни. Уже в следующем (1020) году Ярослав перенес тела обоих братьев в церковь Св. Василия в Вышгороде [223]; тогда же произошло причисление Бориса и Глеба к лику святых [224], в их честь был установлен праздничный день, в который совершалась особая церковная служба; гробница братьев сразу же стала местом паломничества (особая отмеченность Бориса и Глеба на Руси, отразившаяся в церковных праздниках и службах, в литературе и искусстве, в топонимических фактах и т. п., носила совершенно исключительный характер; не случайно, видимо, что культ Бориса и Глеба был признан и Римско–католической церковью). В этом контексте, имея в виду прежде всего связь Ярослава Мудрого с Борисом и Глебом и с соответствующим культом, уместно напомнить мнение, согласно которому в последние годы жизни Ярослава было составлено «Сказание и страсть и похвала святую мученику Бориса и Глеба» (ср. Бугославский 1914:135–143; 1928). Если это, действительно, так, то тема Бориса и Глеба оказалась сквозной доминантой религиозного устроения в Киевской Руси на всем протяжении княжения Ярослава Мудрого. См. ниже.