«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Во всяком случае эта убежденность в святости Константина–Кирилла обнаруживает себя и внешне: в последних строках ЖК все чаще, нарастая, появляются слова святой, святость, вводимые и как необходимый, как бы независимо ото всего возникающий фон (церковь святого апостола Петра, святого Климента — дважды), и как обнаружение святой сути самого Константина, естественно и законно, с полной очевидностью вписывающегося в «святой» контекст «святого» Города, как отсылка к личной святости Константина: «Лобзав' же въсе святыим целованіемъ […] (последнее целование как жест–знак ухода); — за святыню его и любовь, въ римскый обычаи пришедъ, погребу и въ моем гробе […] (слова папы Адриана, свидетельствующие о его намерении; сама готовность поступить в этом случае вопреки римской традиции не что иное как признание папой безусловности Константиновой святости); — «[…] начеше многа чюдеса бывати, яже видевше Римляне, вещьшее приложишесе святыни его и чести […]» (свидетельство признания святости Константина и жителями Рима, убедившимися в ней несколько позже на основании чудес, совершавшихся у гроба Константина) [корень свят- выступает в ЖК более 30 раз, как правило, в «канонических» именованиях — Святой Дух, Святая Троица, Святая София, святые апостолы, святой Климент, святой Григорий Богослов, церкви — святой Марии, святого Петра, святого Павла, святого Андрея, святого Климента, святой Петрониллы (иногда по нескольку раз: Троица — 6, Климент — 3, а также дважды при обозначении церкви его имени и т. п.); в этих примерах значение святости как бы формализуется и отступает в тень; отчасти то же следует сказать о случаях типа святая литургия, святой гроб, святой иноческий образ, сосредоточенных в конце ЖК; более показательны примеры, в которых эпитет святой определяет целование («святыим целованиемъ»), беседы («беседъ сихъ святыхъ»), книги («святыхъ книгь», ср. также «Приим же папежь книгы словеньскыа, освяти […]), мощи («святые мощи»), но и — «И по семъ повеле папежь […] святити словеньскыя ученикы»; но и на этом фоне отмеченным оказывается дважды упомянутое «святыня» в отнесении к Константину; примерно такая же ситуация в «Житии Мефодия» (ЖМ), где, однако, о святости Константина нет упоминаний в отличие от Мефодия («брать нашъ Мефодии святыи правоверенъ есть»), ср. еще «поютъ ангели тресвятыимъ гласамъ (вар. — «ангели тресвятыи»); съ вьсеми святыими; съ святою мъшею; свято и благостно Богомъ и нами […] буди»; зато в тексте черноризца Храбра Константин трижды назван святым, а изобретенные им письмена более святыми, чем греческие].

Эта несомненность святости Константина вытекала не только из его личных особенностей, но и из религиозной психологии верующих. Та возрастающая в своей духовности и обнаруживающая себя в увеличивающемся блеске–сиянии сила, что является одновременно и сутью святости, ее внутренним содержанием–смыслом, и ее открытой и вовне обращенной формой, для религиозного сознания и чувства–переживания в том первоначально узком круге лиц, где впервые была опознана святость Константина, не могла не быть данностью и очевидностью, полностью снимавшими проблему доказательства святости, которая могла стать существенной при официальной канонизации или акте, соответствующем канонизации, оформившейся, как известно, не сразу и не всюду. Современный исследователь (В. М. Живов) пишет: «В принципе, для верующих первых веков христианства и раннего Средневековья святость была очевидностью, «сияющий белизной сонм избранных» (Григорий Турский) был явлен церкви как данность: проблема доказательства святости, чрезвычайно значимая для христианского сознания в новое время, Для раннего периода была неактуальна» («Святость. Краткий словарь агиографических терминов». М., 1993, 35–36).

И все–таки Константин был странным святым. Конечно, по условиям, от него не зависящим, он не мог являть те типы святости, которые характеризовали ветхозаветных пророков, патриархов и праотцев или христианских апостолов. Лишь теоретически он мог бы стать благоверным. Константин жил в миру и никогда не принадлежал (в отличие от своего брата Мефодия) к церковной иерархии. В силу этих жизненных обстоятельств он не мог стать носителем того вида святости, которая присуща святителям или преподобным. По этим же причинам для него были закрыты священномученичество и преподобномученичество. Судьба мученика за веру или исповедника также миновала Константина: Византия была христианской страной; Болгария, не говоря уж о Македонии, к середине IX века была под влиянием и, в известной степени, контролем Византии и довольно сильно христианизирована еще до официального принятия христианства, причем данные об отдельных славянах–христианах восходят с надежностью еще к эпохе Юстиниана; времена мучеников (ср. Любомира и Хотомира, захваченных ханом Крумом под Адрианополем в 813 году, чьи имена попали в одну из служб IX века, см. Follieri E., Dujčev I. Un" Acolutia inedita per i Martiri di Bulgaria. — «Byzantion» 33, 1963, 71–106) проходили, хотя y болгар, судя по «Сол у некой легенде», можно было пострадать и ни за что (митрополит Солунский Иоанн, когда ему Константин рассказал об услышанном им голосе, повелевавшем идти к болгарам, «поруга се… велико рече, о старче геумни, блъгаре суть человекядци! и тебе хотеть изести…»), как, впрочем, и при встрече с венграми, но в этом случае речь не шла бы о мученической смерти за веру; и не только времена мучеников за веру проходили, но, более того, наступали времена культа мучеников былого времени (ср. легенду–предание о тивериупольских мучениках у Феофилакта Охридского, предполагающую устную традицию, см. Златарски В. Легенда за откриване мощите на тивериуполските мъченици. — в кн.: Златарски В. Избрани произведения. Т. 1. София, 1972, 190–205; из недавней литературы о христианизации Болгарии ср. статьи О. В. Ивановой и Г. Г. Литаврина в книге «Принятие христианства народами Центральной и Юго–Восточной Европы и крещение Руси». М., 1988, 9–67, не говоря о более ранних трудах Ф. Дворника, А. П. Власто, Т. Василевского, Л. Вальдмюллера и др.); перед моравскими славянами, когда к ним прибыл Константин, выбор был не между язычеством и христианством (торжество последнего было предрешено), а между теми, от кого и в какой форме принимать христианство; но и когда Константин бывал у хазар, евреев, сарацин, вряд ли что–нибудь угрожало его жизни: перед ним были мудрецы, профессионалы в искусстве религиозно–философских диспутов, и, хотя Константин, судя по ЖК, всегда побеждал их, это были достойные соперники, интеллектуалы, вовсе не жаждавшие крови, но искавшие истины, — пусть следуя пути, намеченному в их собственных религиозных традициях (поэтому известные сомнения вызывает фрагмент ЖК в конце VI, где говорится о попытке потерпевших поражение в диспуте мудрецов отравить Константина ядом: «[…] разгневашесе, и на свою обычне злобу обратившесе, умыслише уморити его отравленіемъ» и об избавлении от смерти благодаря Божьей милости).

Тот религиозно–психологический тип, который являл Константин, также не располагал ни к страстотерпчеству, ни к столпничеству, ни к юродивости (святость блаженного). Строго говоря, и святость чудотворения не может считаться типом той святости, которую, несомненно, являл собой Константин. Во–первых, чудотворение, опять–таки в строгом смысле понятия святости, не образует особый вид этого явления хотя всем святым в той или иной степени (и во всяком случае в принципе) присущ дар чудотворения. Во–вторых, данные о чудесах, творимых Константином скудны, недостаточно конкретны и надежны и в любом случае носят на себе печать «ограничительности». О посмертных чудесах, связанных с Константином–Кириллом, говорится в самом конце ЖК — в месте, особенно располагающем к появлению в нем агиографических клише. К тому же содержание этих чудес не раскрывается не только в их конкретности, но даже и в самых общих чертах — «и тако съ ракою положише и въ гробъ, о десную страну олтара, в церкви святаго Климента, идеже начеше многа чюдеса бывати, яже видевше Римляне […]». Перед смертью Константина–Кирилла ему было «явление» («видевъ Божіе явленіе»), что, строго говоря, как не имевшее свидетеля, «третьего» видевшего (ср. лат. testis "свидетель", из *ter–stis: к *ter-: *trei — "три"), к чудесам не относится. И вообще чудеса не столько творились Константином, сколько происходили с ним (ср. в «Солунской легенде» чудо обретения славянских букв и молву о чуде: «ту сьнидошесе вьси солоне чудещесе о мне, тако искаху мене…») или демонстрировались ему (когда Константин был у агарян, ему показали «врьтоградъ насаженъ и некотораа о иже въ немъ показующіихсе, иногда от земли изникуюша», а потом и все богатство, храмы, украшенные золотом, серебром, драгоценными камнями; цель этой демонстрации была в том, чтобы удивить Константина, чтобы и он признал это «агарянское» чудо: «виждь, філософе, дивное чюдо, сила велика и богатьство много, амер'мнiино, владыкы срацинскаго», — обратились к нему, и он ответил: «не дивно се сiе Богу же хвала и слава, сотвор'шому cïa въся и давшому та на утешеніе человекомъ, того бо суть а не инаго»; Дворник 1933, 98–99 предполагает, что Константину показывали резиденцию халифа Мутаваккиля неподалеку от Багдада — Самарру, славившуюся своим богатством и роскошью; Амерумн — транслитерация греческой передачи титула халифа). Лишь дважды в ЖК сообщается о случаях, которые могли бы претендовать на чудотворение самого Константина. Речь идет об эпизоде возвращения Константина и Мефодия и их спутников от сарацин — «Дошедьше же безводныих местъ пустынныих, жежду не можаху трьпети, обретше въ слатине воду, и не можаху от нее пити, беше бо яко жльчь. разшедьшем" же со вьсемъ искати воды, рече къ Мефодію брату своему: не трьплю убо жежду, да почрьни воду сію. иже бо бе прьвее преложиль Ізраилтеном гор'кую воду въ сладку, тъи имать и намь утеху сотворити. почрьн'ше же ю, обретоше ю сладку, яко и медьвну, и студену, и пивъша, прослависта Бога, твореща тако своимъ рабомъ», — и о чуде появления пищи в нужный момент (см. ниже). В той же степени, что и чудотворение, не акцентирован провидческий дар Константина кроме одного случая в той же главе XII ЖК, во фрагменте, непосредственно продолжающем отрывок о претворении горькой воды в сладкую. Прибыв в Херсон и ужиная с архиепископом, Константин попросил своего сотрапезника помолиться за него, «якоже би ми отеццъ мои сотворилъ». Некоторые из присутствующих («свидетели») спросили Константина, почему он обратился к архиепископу с подобной просьбой, и он ответил: «въ истину за утра отидетъ от нас к Богу, и оставит ны». Автор ЖК тут же подводит итог — «еже и бысть, слову сему събывшусе». Но и здесь, как и в случае с чудотворением, роль Константина скорее пассивна: он в большей степени объект виде́ний и ви́дений, нежели субъект их, хотя едва ли может быть что–либо более ошибочное, чем считать эти явления случайными дарами, независимыми от некиих высоких дарований восприемника подобных видений (см. об этой стороне творчески–восприимчивой натуры Константина несколько ниже). Впрочем, сама недостаточная выявленность таких дарований в случае Константина показательна, в частности, при обсуждении вопроса о типе явленной им святости, потому что она позволяет, в конце концов, лучше понять главное в Константине Философе — и человеке и представляемом им типе святости.

Как известно, церковь причисляет Константина–Кирилла к тому типу святых, который определяется понятием равноапостольный и предполагает подвиг служения, сопоставляемый с деяниями апостолов и одновременно продолжающий их. К этому типу относятся святые подвижники, особенно прославившиеся в благовествовании Евангелия и в обращении язычников в христианскую веру. Из апостольских времен к этому типу православная церковь относит Марию Магдалину, «общницу» апостолов и первомученицу Феклу, ученицу апостола Павла (ср. апокрифические Деяния Павла и Феклы), позже императора Константина и его мать Елену.

В русской церковной традиции Кирилл и Мефодий, как и великий князь Владимир, именно как равноапостольные особо вспоминаются во время литургии и за них вынимается восьмая частица из девятичинной просфоры.

Конечно, нет никаких оснований сомневаться в равноапостольском подвижническом служении Константина–Кирилла и его брата, и все–таки уместно еще раз обратиться к нему, чтобы зорче всмотреться в сам этот подвиг, условия и мотивы его совершения, соотношение сознательно замышляемого и непроизвольно (или, точнее сказать, изволением Святого Духа) совершаемого, потому что в данном случае субъективное и «внутреннее» может оказаться существеннее «объективного» и «внешнего». В самом деле, что образует состав равноапостольского подвига Константина Философа? И что говорит об этом подвиге ЖК?

Первый случай обращения в христианскую веру, отмеченный в ЖК, относится к пребыванию Константина в Херсонесе. Уже научившись здесь еврейской речи и письму, он встречает некоего самаритянина, с которым он познакомился. Тот показал ему самаритянские, книги. «И испрошь е у него філософь, затворисе въ храмине, и на молитву се преложи. и от Бога разумъ пріемь, ч'тати начеть кнігы беспорока». Самаритянин же, увидев это, «възепи веліемъ гласом» и сказал: «въистину, иже въ Христа верую, въскоре Духъ святии пріемлю и благодать». И когда крестился сын самаритянина, «и сам" се крести по немъ». Этот пример в наиболее очевидной форме демонстрирует роль Константина в обращении в христианство и в ряде других случаев: он не собирался обращать самаритянина и тем более его сына в христианство; его интересовали (прежде всего, видимо, в интеллектуальном, уже — в языковом плане) самаритянский язык, доступ к которому облегчался только что обретенным знанием еврейского, и самаритянскими книгами; самаритянин же, беседуя с Константином и поражаясь столь быстрому овладению им самаритянским языком тоже не собирался принимать христианство, более того, едва ли о нем вообще думал. Просто одному, увлеченному своей интеллектуально–познавательной задачей, было приятно решать ее, постигая нечто «чужое», становящееся все более и более своим. Другому же было приятно видеть и слышать, как его «свое» становится своим и для «чужого», становящегося через этот акт приобщения тоже «своим» — хотя бы отчасти. И при этом Константин вовсе не думал о том, чтобы обратить самаритянина в христианство: его интерес к самаритянину был основан на ином — тот, видимо, был прежде всего для него информантом. Самаритянин же, конечно, нисколько не думал о переходе в христианскую веру и крещении, и его интерес к Константину коренился в способностях Философа, приложенных к его, самаритянина, языку и соответствующим священным для него самаритянским книгам. Это–то «недумание» как выражение отсутствия установки на нечто «общетеоретическое», на «планирование» загодя, на «прожектерство», не вырастающее из коренных требований данного конкретного момента, и, главное, само сочетание этого «недумания» с «думанием» каждого о чем–то своем, конкретном, связанном с реальным требованием данного момента и как бы не имеющем прямого отношения к столь важной теме, как выбор или перемена веры, собственно, и привело к тому, что произошло так «сверхъестественно–естественно», без единой помехи со стороны доктринального рассудочного путеводителя, — к обращению самаритянина в христианскую веру, что по сути дела и составляет некое «малое» чудо.

Но такие случаи, как этот, обычно касаются немногих или даже просто отдельного человека, человека самого по себе, в ситуации, когда возникает непосредственное отношение — от человека к человеку и когда связывает их именно конкретно–человеческое, а не абстрактно–рассудочное, доктринальное. Но случается и иначе, — когда успех достигается на путях разума и логики, в беседе, разъясняющей иноверцам и суть христианства, которую они представляют себе поверхностно и превратно, и — как бы походя, между прочим, к случаю — то в собственной вере иноверцев, что изнутри кажется им conditio sine qua non и, лишь при выходе в более широкое пространство религиозного опыта, в сравнении, приобретает черты относительности. Но и в этом случае успех зависит от разъяснения, глубже — от наличия того человеческого начала, которое присутствует в разъясняющем, в самой его личности. Таков второй случай, имевший место во время путешествия Константина Философа в Хазарию, точнее — в ходе религиозного диспута, в котором с хазарской стороны выступали сам каган, вельможи, «иудеи» (Іудеи), которые могли быть и служителями культа из хазар и, видимо, собственно евреями, «курирующими» хазар в делах веры.

Этот второй случай отделен от «самаритянского» эпизода четырьмя событиями, изложенными кратко, хотя одно из них принадлежит к числу весьма важных (обретение мощей раннехристианского мученика Климента), и выглядящих, пожалуй, как «проходные», сугубо эмпирические, которые, однако, нуждаются в упоминании со стороны добросовестного и точного составителя ЖК. Однако эти события–эпизоды, пожалуй, далеки от случайной игры жизненной эмпирии: их роль в композиции (мотивировка перехода от «самаритянского» эпизода к «хазарской» истории) несомненна, но, пожалуй, они несут и свою смысловую функцию.

Первый эпизод как бы продолжает тему открытия Константином для себя самаритянского языка и самаритянских книг. Он тоже об открытии–обретении в той же, «книжно–языковой» сфере — «и обрет' же ту евангеліе и псалтирь, руш'кымъ писменемъ писано, и человека обреть гаголюша тою беседу и беседовавъ съ нимъ и силу речи пріемь, своей беседе прикладае различие писмень, гласнаа и съгласнаа и къ Богу молитву дрьже, въскоре начеть чисти и сказовати. и дивляхусе ему Бога хвалеще». Новое же по сравнению с «самаритянским» открытием–обретением состоит в экспликации двух важных мотивов, — во–первых, открывается смысл речи (именно так понимает фрагмент «силу речи» последний переводчик ЖК на русский язык Б. Н. Флоря, ибо силу речи как высшее проявление бытийственности Слова — «Искони бе Слово» — как раз и составляет, открывая ее, смысл слова, речи, текста–Слова, логосная структура языка) и не просто открывается, но принимается в себя (как буквы на свитке, которые, будучи принесены Константину голубем и положены «вьпазуху, въ тело мое скришеся», по словам Философа в «Солунской легенде»), то есть становится и своим собственным содержанием — смыслом–бытием, и, во–вторых, открытие и приятие этого смысла предполагает сравнение, нахождение различий в том, что сравнивается («прикладая различие»), и, если идти далее, то общее, которым, собственно, только и держится сравнение «различного».

Второй эпизод — тоже об обретении, но несколько иного характера. Речь идет об отыскании останков святого Климента, отождествляемого в «Актах Климента» (IV–VI вв.) с римским папой, третьим преемником апостола Петра (об этом легендарном мотиве впервые, кажется, упоминает Григорий Турский). Климент, как известно, был похоронен на низком островке против Херсонеса, и место его погребения было со временем в результате постепенного опускания суши полузатоплено морскими водами. Указанием на место погребения могла быть церковь, сооруженная над могилой еще в IV веке (выражение «святыи Климентъ еще въ мори лежить» в ЖК представляется, пожалуй, слишком смелым образом; во всяком случае, во время морского отлива — «утишившусе морю велми» — море не мешало раскопкам могилы, но добираться до островка пришлось на кораблях). Само сообщение ЖК об обретении мощей достаточно лаконично (во всяком случае, оно существенно короче описания торжества в связи с перенесением мощей Климента в Рим), но оно важно в данном месте, по крайней мере, в трех отношениях, и поэтому соответствующий фрагмент нуждается в цитировании: «Слышав' же, како святыи Климен'тъ еще въ мори лежитъ, и помоливсе, рече: верую Богови, и святемъ Климен'те надеюсе, яко обрести его имамъ и изнести из мора, оубежалъ же архіепискиа и съ клиросомъ въсемъ, и говеиніми мужми, и въседше въ корабле, идоше на место, утишившусе морю велми. и дошедьше начеше копати, поюще. и абіе бысть благоуханіе много, яко и каділо много, и по семъ явише се святые мощи, еже възьмше съ великою чъстію и съ славою въсехъ граждань вънесоше въ градъ, якоже пишетъ въ обретеніи его». На фоне предыдущего обретения самаритянских книг существенно, что, во–первых, Константин услышал о том, что Климент въ мори лежитъ (а не увидел, как в случае с самаритянскими книгами); что, во–вторых, услышание было сигналом к действию, к некоей инициативе, связанной с вовлечением в нее архиепископа, клира, благочестивых граждан, без чего эта инициатива едва ли могла завершиться успехом; что, в–третьих, услышанное, задуманное и совершенное было описано — и притом самим Константином. То, что было намеренно кратко и, если угодно, сдержанно описано в ЖК и косвенно подтверждено независимым свидетельством уже упоминавшегося папского библиотекаря Анастасия в письме к епископу Гаудериху о пребывании Константина Философа в Крыму по пути в Хазарию, стало основной темой так называемой «Итальянской легенды», впервые изданной болландистами в 1668 году в «Acta Sanctorum» (Martii tom II, 12–22). Соответствующий фрагмент «Итальянской легенды» («Legenda Italica. Vita cum translatione S. Clementis») гораздо подробнее и эмоциональнее процитированного выше отрывка с описанием этого события в ЖК. Он, несомненно, лучше передает и самое атмосферу поисков и обретения тела святого Климента, и то, как вел себя в этой ситуации Константин Философ, какие усилия были приложены им для достижения успехов. Поэтому здесь уместно хотя бы отчасти дополнить показания ЖК в этой части:

[…] Константин отправился в путь и прибыл в Херсон, который весьма близок с землею Хазар, и там он пробыл некоторое время с целью изучения языка того народа. Между тем, по внушению Бога (Deo inspirante), который определил открыть своим верным столь великое и драгоценное сокровище (tantum… pretiosum thesaurum), именно тело св. Климента, вышеназванный муж начал, подобно любознательному испытателю (curiosus explorator), старательно разведывать у местных жителей и искусно исследовать (…diligentissime perscrutari ас solerter investigare) все, что он узнавал из письменных свидетельств, равно как и по слухам (tum litterarum traditione, tum quoque vulgari fama), о теле блаженного Климента, о храме, воздвигнутом руками ангелов, и об его гробе. Все же вышеназванные, не туземцы, но пришельцы от различных племен, сознались ему, что они ничего не знают о том, что он разыскивает (se quod requireret omnino nescire professi sunt). Поэтому уже с давнего времени, по вине и небрежности жителей, перестало являться то чудо убыли моря (miraculum illud marini recess us), которое довольно известно в истории страданий (in historia passionis) названного первосвященника, и море опять вливало свои волны в прежние границы. Кроме того, вследствие частых вторжений варваров, то место опустело, храм оставлен без внимания и разрушен, и большая часть той страны опустошена и сделана необитаемою; и вследствие того самая гробница святого мученика вместе с телом была погребена волнами (fluctibus obruta fuerat).