«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

[…] и хожааше по вся дьни въ церкъвь Божию, послушая божественыхъ книгъ съ всемь въниманиемъ. Еще же и къ детьмъ играющимъ не приближашеся, якоже обычай есть унымъ, но и гнушашеся играмъ ихъ. Одежа же его бе худа и сплатана. О семь же многашьды родителема его нудящема и облещися в одежю чисту и на игры съ детьми изити. Онъ же о семь не послушааше ею, но паче изволи быти яко единъ от убогыхъ. Къ симъ же и датися веля на учение божественыхъ книгъ единому от учитель; якоже и створи. И въскоре извыче вся граматикия, и яко всемъ чюдитися о премудрости и разуме детища и о скоремь его учении. Покорение же его и повиновение къто исповесть, еже сътяжа въ учении своемь не токмо же къ учителю своему, но и къ всемъ учащимъся с ним? (27г–28а).

Итак, церковь и божественные книги, отказ от игр, одежда, как у убогого, учение грамоте, покорность и повиновение, позже обозначаемые Нестором как «съмерение», — вот в чем находила на первых порах свое воплощение эта любовь Феодосия к Богу, вот какие пути избирала себе по началу его богоотданность. В этом перечне одно отражает знакомство составителя ЖФ с агиографической традицией (напр, хождение в церковь и гнушание играми со сверстниками, как в житии св. Антония, ср. Шахматов 1896; Абрамович 1898:243–246) и поэтому поневоле воспринимается как общее место, другое, напротив, привлекает к себе внимание именно «необщим», индивидуализированным, особым. В последнем случае речь не идет, конечно, ни о чем–то очень редком, ни тем более об уникальном. Важнее другое — сама связь некоторых особенностей и черт с характером Феодосия, как он рисуется на всем протяжении его жития, их органическая укорененность в его личности, «присущность» их именно тому типу святости, который суждено было явить фигурой Феодосия. Особо выделяли в этой связи (Федотов 1959:37–39) желание мальчика «датися… на учение божественыхъ книгь» и его отношение к одежде — то, что он с детства возлюбил «худость риз» и пронес это пристрастие через всю свою жизнь.

b. Тяга к просвещению

Эти две особенности Феодосия, отражающие, хотя и с разных сторон, и его дар и любовь к Богу, на поверхностный взгляд могут показаться не заслуживающими слишком большого внимания. Первое — послушание «божественыхъ книгь съ всемь въниманиемь» — может показаться слишком общим и потому мало информативным, второе — слишком специальным, частным, случайным, чуть ли не причудой. Нужно глубоко вникнуть в целое, стоящее за тем и другим, и/или пережить это как свой собственный духовный опыт, чтобы понять тайный нерв того и другого, почувствовать, что «общее» было воспринято как единственное и глубочайшим образом индивидуальное, личное, как прорыв к никому и никогда (именно так и должно было восприниматься это неофитом) не ведомым духовным глубинам, осознать, что «частное» («случайное», причуда) включено здесь в такую мощную и целостную духовную конструкцию, в которой «внешнее» и «внутреннее», поверхностное и глубинное, форма и смысл, явление и суть соединяются друг с другом не просто живо и непосредственно, но с той последней необходимостью, которая открывается в озарении.

Любовь к книге, к науке, к знанию как сфере культуры — нередкость в агиографической литературе, и образы Иоанна Златоуста и Евфимия, особенно показательные в этом отношении, были достаточно знакомы древнерусскому книжнику. В книжной традиции, богата насыщенной культурой этого типа, устойчивой и длительной, обращение к книге не вызывает удивления. Обычно оно совершается естественно, подготавливается окружением и чаще всего не связано с личным подвигом и даже с прорывом к новой духовной глубине. В этих условиях скорее аскетический отказ от культуры предполагает подвиг, и на Руси помнили и об Антонии Великом, столь отличном в этом отношении от святых «книголюбов». Но для мальчика Феодосия, появившегося на свет, когда христианство на Руси не насчитывало еще и полувека, в маленьком Васильеве или отдаленном провинциальном Курске обращение к божественным книгам и к «граматикии» по собственной воле, само возникновение сильного желания к духовному просвещению должно рассматриваться как подвиг и, может быть, как первый в жизни Феодосия пример выбора труженического пути, следования «трудному» и соответственно отказа от «легкого», предполагающих то «трезвящее» духовное самоограничение, которое станет позже одной из основных частей типа святости, явленного Феодосием.

Заслуга Нестора в том, что он передал в русский агиографический канон не только эту детскую тихость, но и книголюбие, любовь к духовному просвещению, пресекая с самого начала на Руси соблазн аскетического отвержения культуры,

— писал исследователь русской святости (Федотов 1959:38). И в контексте этого выбора обретает уже реальные, жизненные черты и бегство мальчика от шумных игр сверстников, и тяга к уединению и тишине, и привязанность к «худости риз»: Dichtung («литературное») естественно пресуществляется в Wahrheit.

Не просто тяга и даже не только пристрастие, но прямо страсть к просвещению, готовность к подвигам ради него, отданность ему и почитание его как святого дела (про–светити — святити; *svet-: *svet-) — одна из характернейших особенностей русской духовной жизни, тот свет, который кажется тем более ярким, что он освещает окружающую тьму (ср. просвещение — свет, с одной стороны, и использование слов тьма, темнота, темный для обозначения дикости, варварства, необразованности, неграмотности, непросвещенности и даже более — язычества [тьма язычества] в противоположность христианству). Об этом переживании связи просвещения с христианством как органической (более того, христианство и есть просвещение по преимуществу), характерном для Руси, уже не раз говорилось выше, и его, конечно, нужно постоянно иметь в виду и в дальнейшем. Во все периоды русской истории и явно, и не очень явно, и даже тайно подлинное Просвещение всегда стояло на защите христианства и высших духовных ценностей и всегда было осыпаемо ударами невежества, хамства, злонамеренности. И если что и может быть поставлено под сомнение из этой области, то никак не сама приверженность к знанию и просвещению, но скорее некая безотчетная «плененность» ими, дающая основание думать об известной подавленности «трезвящего» волевого начала, и чрезмерность надежд на то, что может с их помощью быть достигнуто (при том, как нередко думали, легко и быстро, почти само собой. См. Приложение I). Однако в отношении Феодосия этому сомнению нет места — у него не «плененность» книжной мудростью и знанием, но продуманное и волей контролируемое освоение их; не иллюзии, связанные с ними, но сознание целей и способов их достижения с помощью божественных книг. Трезвый взгляд на вещи, в частности, на соотношение возможного и необходимого, насущно и конкретно нужного, составляет важную характеристику Феодосия в зрелости. Поэтому нет оснований считать, что в рассматриваемом случае он вел себя иначе.

с. «Худость риз»

Вторая глубоко индивидуальная особенность Феодосия, проявившаяся уже в ранние его годы, связана с отношением к одежде. В нем не было ничего случайного. Оно было продумано Феодосием и, может быть, раньше прочувствовано, чем продумано. Иная, прямо противоположная позиция родителей Феодосия в этом отношении, не могла не вынудить мальчика сознательно взглянуть на этот вопрос и сделать свой выбор, несогласный с точкой зрения родителей: