«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Видевъ наша безаконья умножившася, видев ны заповеди его отвергъша, много знамении показавъ, много страха пущаше, много рабы своими учаше — и ничим же унше показохомъся! Тогда наведе на ны языкъ немилостивъ, языкъ лютъ, языкъ не щадящь красы уны, немощи старець, младости детии; двигнухомь бо на ся ярость Бога нашего, по Давиду: «Въскоре възгорися ярость его на ны». Разрушены божественьныя церкви, осквернены быша ссуди священии и честные кресты и святыя книгы, потоптаны быша святая места, святители мечю во ядь быша, плоти преподобныхъ мнихъ птицамъ на снедь повержени быша, кровь и отець, и братья нашея, аки вода многа, землю напои, князии нашихъ воеводъ крепость ищезе, храбрии наша, страха наполъньшеся, бежаша, множайша же братья и чада наша в пленъ ведени быша, гради мнози опустели суть, села наша лядиною поростоша, и величьство наша смерися, красота наша погыбе, богатьство наше онемь в користь бысть, трудъ нашь погании наследоваша, земля наша иноплеменикомъ в достояние бысть, в поношение быхомъ живущимъ въскраи земля нашея, в посмехъ быхомъ врагомъ нашимъ, ибо сведохомъ собе, акы дождь съ небеси, гневъ Господень! [215] Подвигохомъ ярость Его на ся и отвратихомъ велию Его милость — ине дахомъ призирати на ся милосердныма очима. Не бысть казни, кая бы преминула насъ, и ныне беспрестани казними есмы, не обратихомся к Господу, не покаяхомся о безаконии наших, не отступихомъ злыхъ обычай наших, не оцестихомся калу греховнаго, забыхомъ казни страшныя на всю землю нашу; моли оставши, велице творимся. Тем же не престають злая мучаще ны: завесть оумножилася, злоба преможе ны, величанье възнесе оумъ нашь, ненависть на другы вселися въ сердца наша, несытовьство имения поработи ны, не дасть миловати ны сиротъ, не дасть знати человечьскаго естьства — но, акы зверье жадають насытитися плоть, тако и мы жадаемъ и не престанемъ, абы всехъ погубити, а горкое то именье и кровавое к собе пограбити; зверье едше насыщаються, мы же насытитися не можемъ: того добывше, другаго желаемъ!

Моисееви что рече Богъ: «Аще злобою озлобите вдовицю и сироту, взопьют ко мне слухом услышю вопль их, и разгневаюся яростью, погублю вы мечем». И ныне збысться о нас реченое: не от меча ли падохомъ? ни единою ли, ни двожды? Что же подобаеть намъ творити, да злая престануть, яже томять ны? Помяните честно написано въ божественыхъ книгахъ, еже самого Владыки нашего болшая заповедь, еже любити другу друга, еже милость любити ко всякому человеку, еже любити ближняго своего аки себе, еже тело чисто зблюсти, а не осквернено будетъ блюдомо; аще ли оскверниши, то очисти е покаяниемь; еже не высокомыслити, ни вздати зла противу злу ничего же. Тако ненавидить Господь Богъ насъ, яко злу помятива человека. Како речемъ: «Отче нашь, остави нам грехи наши», а сами не ставляюще? В ню же бо, рече, меру мерите, отмерит вы ся. Богу нашему.

Не раз подобная ситуация — и физическая, и трансфизическая, духовная — повторялась на Руси [216], и эта роковая страсть к воспроизведению некоего страшного прототипа, иногда кажется, или ничему не учит, или учит не тому, что нужно, — служению Кривде, приспособленчеству или уходу в подполье. Народное мнение и государственная власть так и не выработали некоей общей нравственной стратегии и общественно–политических способов избежания таких катастрофических ситуаций при том, что страх их и опасения перед ними явственны и насущны. Конечно, глас праведников по временам слышен, но их мало и этому гласу или не внемлют, или полагают, по пословице, что Одним праведником вся деревня держится, и успокаивают сами себя, стараясь, как дети, не видеть страшного, или пытаются его заговорить.

В русской истории слишком часто при избытке пространства не хватало времени, и нередко казалось, что пространство и время находятся в обратно пропорциональной зависимости (и, похоже, не только казалось): чем большим было пространство, тем острее переживался дефицит времени. Во всяком случае огромность задач чаще всего не удавалось соотнести с наличным временем, да и выделить из всего множества «горячих» задач одну главную, с которой можно было бы разумно связать отпущенное время, тоже обычно не удавалось. Лучше всего чувствовалось народным сознанием эпическое время, которого всегда вдоволь и вдосталь (точнее, его может быть столько, сколько именно и надо), и поэтому в нем, немерянном, нет нужды торопиться. Время подстраивалось под пространство и заражалось от него косностью, экстенсивностью, безбрежностью, не способствовавшими формированию должного чувства меры, ответственности, долга, который настолько всегда с человеком, перед его глазами, что поневоле интериоризируется вглубь сознания и прочно связывается с Я, помогая формированию личностного начала, тоже складывавшегося ни шатко, ни валко, с отступлениями, задержками, провалами.

Серапион, кажется, один из тех не очень–то многих деятелей русской истории, кто знал, что то единственное, которое могло бы спасти положение. И не только знал, но и пытался это знание воплотить в дело, насколько это было возможно для него. В широком плане, те грехи, которые отягчали совесть многих из серапионовой паствы и в которых они не были готовы каяться, объяснялись неполнотой и/или дефектами усвоения христианства на Руси. Почти за три века христианства на Руси оно не охватило с достаточной полнотой и на всю глубину толщу древнерусского общества. Многие, будучи христианами с уклоном в обрядоверие или усвоив некоторые основные идеи христианства, на бытовом уровне, в своем поведении, в своих обычаях и привычках более, чем на дух и букву христианской веры, ориентировались в укоренившуюся с языческих времен народную традицию. На этом уровне суеверие нередко, видимо, оказывалось сильнее того, чему учила Церковь в лице своих представителей. Серапион понимал, что без более глубокой христианизации, без усвоения самого духа христианства никакое покаяние не может быть полноценным, но только данью форме, обрядом, за которым не стоит смысловая глубина и, следовательно, полное очищение и просветление.

Примечание. Разумеется, «христианское» значение таких слов, как др. — русск. покаяние, каяти ся и т. п., является несравненно более поздним, чем сами эти слова, достоверно входящие в праславянский и, если идти глубже, в индоевропейский словарь. Ср. праслав. *kajati (se), *kajanьje, *pokajanbje, *kajaznь, ср. *céna (*koi–na) : ст.-слав. каяти ся μετανοειν, болг. кая ce, макед. кае се, с. — хорв. каjати (се), словен. kâjati (se); чеш. kati (se), cлвц. kajat' sa, в. — луж. kac so, польск. kajac sie; др. — русск. каяти (ся), русск. каять(ся), блр. каяцца, укр. каятися (ЭССЯ9, 1983, 115–116, ср. также 117).

Эти слова имеют надежные и многочисленные параллели в других индоевропейских языках. Обычно указывают как на ближайшее соответствие на авест. kay — "возмещать" (к сожалению, в славистической литературе слишком сильно корректируют это значение, сближая его с русским «каяться»), ci–kai — "возмещать убыток", ср. также kaena — "месть", kaena — "мститель", cίθα — "искупление", "возмещение" (из *ki- : *kai-). При этом справедливо ссылаются на сходство этого авестийского глагола со славянским и «в плане моральной, этической, религиозной семантики». Учитывая мощность и глубину славяно–иранских языковых и культурных (в частности, и религиозных) контактов, естественно думать, что и в этом случае иранское влияние имело место. Однако общее индоевропейское наследие играло в этом случае не меньшую роль. Особенно показательно др. — инд. càyate "возмещать", "мстить", "наказывать" (ci-), ср. вед. cayate… rnаm "возмещать/взыскивать плату–долг" (ср. rna cayate, RV IX, 47, 2), а также rna–cit-, rnam–caya. Nom. propr. (букв. "возмещающий вину") и т. п. Помимо этих примеров ср. еще др.-греч. ποινή "выкуп", "цена за убийство" ("цена крови", ср. II. 14, 483 и др.); "возмездие", "наказание", "кара" (ср. ποινάς λαβειν τού πατρός "отомстить за отца". Eur.); "возмещение", "воздаяние", "награда"; "освобождение" (Pind.), ποινάо "карать", "мстить"; лат. роепау заимствование из др.-греч., лит. kaina "цена" и т. п. — из и.-евр. *kuei- : *kuoi- Собственно говоря, значение продолжателей этого индоевропейского корня, в том числе и славянских, реконструируется как «удовлетворение некоей потери (от убийства человека до любого вида долга, как бы он ни выражался — имущественно, позже — денежно и т. п.) или со стороны виновника этой потери (удовлетворение может быть добровольным или принудительным — в силу закона, договора, обычая и т. п., или угрозы применения более серьезных санкций к виновнику), или со стороны понесшего потерю (насилие извне)». Примерно так надо понимать и праслав. *kajati (se), *kajanьje, *роkajanьje и т. п. и соответствующие древнерусские слова, когда они сохраняют «дохристианские» смыслы (ср., напр., каяти "порицать", "осуждать": сего ради не по(д)баеть каяти еи, поне же въ вене моужа своего пре(л)сти. KP 1284, 277а; бесящагося вси кають. Пр. 1383, 127в. Слов. др. — р. яз. XI–XIV вв., IV, 206). Таким образом, «языческое» каяние–покаяние есть вынуждение–принуждение под давлением внешних обстоятельств и/или соответствующего персонифицированного их агента (во–первых); оно в принципе материально (во–вторых); оно подчиняется принципу обмена (око за око, зуб за зуб) и, следовательно, предполагает не менее двух сторон и связанную с этим по сути дела недобровольность (в–третьих) и, наконец, как следствие всего перечисленного, такое языческое покаяние — дело страха, выгоды, житейской целесообразности, но никак не внутренняя потребность души, сердца, совести, как это понимается в христианстве, в частности, в его «русском» варианте, начиная уже с ранних древнерусских свидетельств. В этом отношении весьма характерно, что христианское покаяние предполагает и понятие греха, который в христианстве также понимается иначе, чем в язычестве, и его искупления, не исключающего при всем разнообразии его форм и покаяния. В язычестве грех (*groi–so–s) — это ошибка (в реконструкции — уклонение от прямого, правильного пути или действия, слова, мысли; ср. праслав. *grèхъ, отсылающее к идее кривизны, при *gréza, *gréziti как уклонение от «реальности», лтш. grèizs, лит. graîzas, см. ЭССЯ 7, 1980, 114–116, 119–120), может быть, даже и неумышленная, непреднамеренная: русск. сгрех, погрешность или болг. грешка "ошибка" лучше всего сохраняют еще это старое «дохристианское» значение. Во всяком случае этот языческий грех сугубо эмпиричен; он может быть вреден другим или себе и иметь последствия, которые в принципе искупаются материальной мздой, выкупом, но он может остаться и беспоследственным. Непосредственно такой грех не связан с муками совести и в принципе лежит вне сферы нравственного. Но социальная организация общества и система религиозных и правовых санкций предусматривают свой контроль за явлениями греха и «покрытие» его путем возмещения как процедуры своего рода эквивалентного обмена.

Возвращаясь к семантике праслав. *kajati (se), *(po-)kajanьje и т. п., небезразличной и для понимания смысла покаяния, нужно напомнить, что этот глагол представляет собой дуративное образование от *kojiti (см. ЭССЯ 9, 116 — с указанием на то, что реально засвидетельствованные продолжения этого глагола «отличны семантически, при вероятной формальной синонимии»). Однако если обратиться к засвидетельствованным значениям этого глагола в отдельных славянских языках, то такие значения, как "успокаивать", "утихомиривать", "укрощать", "смягчать" и т. п. (ср. также *po–kojiti : *po–citi; см. ЭССЯ 10, 1983, 113), через смысловое звено "удовлетворять" (ср. выше "возмещать", "искупать") вполне объединяют в некое семантическое целое значения глаголов *kajati и *kojiti (в этом отношении показателен смысловой спектр глагола нем. büßen, в котором наряду с "покаяться", "искупить" сосуществуют "пострадать", "поплатиться", "быть наказанным", "облагать штрафом" [с целью возмещения], но и "удовлетворять" [ср. seine Lust, Begierde… büßen], "утолять"). Более того, и такие значения *kojiti, как "вскармливать", "взращивать", "воспитывать" и т. п. в этом случае объясняются как удовлетворение дефицита, возмещение нужды.

Так понимая христианство и так видя его задачи на Руси, Серапион, естественно, связывал беды, обрушившиеся на страну и ее народ, не столько с внешними обстоятельствами, сколько с внутренними. Углубление христианского сознания на Руси, жизнь со Христом, похоже, были той главной целью, которую преследовал Серапион. Он не мог не понимать, что путь к этой цели долог, требует воли, упорства, последовательности, сосредоточенности, строгой дисциплины, и что пройдет много времени, прежде чем вся Русь станет подлинно христианской.

Поэтому, имея в виду эту далекую перспективу, едва ли правильно соглашаться с теми, кто ограничивает значение четвертого и пятого «слов» Серапиона их посвященностью «более частным вопросам». С этим утверждением можно согласиться только в том смысле, что эти «слова», действительно, связаны на «поверхностном» уровне с более конкретной эмпирией тогдашней русской жизни, и никак нельзя согласиться, если иметь в виду главное, — тот глубинный слой, который и является определяющим в содержании этих двух последних серапионовых «слов» и в указании цели — продолжение пути, начатого с введением христианства на Руси, углублением в самый дух Христовой веры, разрыв с той традицией, которая так основательно пронизывает весь быт русского человека, препятствуя приобщению к христианским ценностям и христианизации всей русской жизни во всех ее сферах и проявлениях, а не только в церкви на литургии. Только на этом пути, устремленном к этой цели, может открыться возможность для действительного отклика на призывы епископа Владимирского, значение которых выходило далеко за пределы подведомственных ему епархий и по сути дела имело в виду русский народ в целом.

В четвертом (как и в пятом) «слове» — не общий призыв к покаянию и очищению, с которым легко согласиться, но и не менее легко пренебречь им, а конкретные факты, которые трудно оспорить и трудно скрыть. В этом «слове» немало ценных деталей, которые пополняют наши сведения о пережитках язычества в христианской Руси и образуют особый круг древнерусских текстов, направленных против язычества, типа «Слова некоего Христолюбца» или «Слова о том, како погани суще языци кланялися идолом» (ср. Аничков 1914, 371 и сл.; Гальковский 1913–1916 и др.). «Языческое» в христианской Руси на исходе третьего столетия со времени крещенья — тоже не диагностически важный фон и всего контекста темы святости в те века, и предыстории того прорыва в новое на Руси понимание Христовой вести и жизни со Христом и во Христе, который совершится в следующем веке и будет связан с фигурой Сергия Радонежского.