«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

О послушании, смиренности, покорности, богобоязненности, подвижничестве, любви Авраамия не раз говорится в «Житии». Это важные черты его образа, хотя и разделяемые им со многими святыми. Ср.: И бе въ всемъ повинуяся игумену, и послушание имеа къ всей братьи, и любовь, и смирение имый, и Бога ради покоряяся всемъ. Искусивъ же его игуменъ, яко въ всемъ повинуется ему и послушаетъ и́ […] и принуди же блаженаго Авраамия прияти священическый санъ […] Приемъ же блаженый священный санъ, болшее смирение приать, яко таку благодать Христосъ ему дарова; — И бе блаженый съ въздерьжаниемъ отъ многаго пития, пьянства же отинудь ненавидя […] и смирение присно имеа (показательно сочетание этой ненависти к пороку со смирением); — И оттоле боле начать подвизатися блаженый Авраамий о таковемъ разлучении преподобнаго въ смирении мнозе и в плачи отъ сердца съ воздыханиемъ и съ стенаньми […]; — Онъ умиленый плачася […]; — онъ еже смирumи себе и уничижити […] и др. (ср. уничижение как одну из характеристик юродства) [83]. Судя по некоторым местам из «Жития», Авраамию, как и Иоанну Златоусту, которому он следовал и подражал, в большой степени был свойствен страхъ Господень и к нему, видимо, он призывал и свою паству (см. ниже о Страшном Суде и страхе Божьем).

Большинство этих характеристик, казалось бы сугубо индивидуальных, личных, внутренне присущих именно Авраамию, имеют и адекватное им соответствие в сфере общего, внешнего, дела, которое он совершал. Вся жизнь его была подвижничеством, в котором всё, что делалось, равно относилось и к себе и к пастве. Конечно, было и нечто исключительно свое, то, в чем Авраамий видел решение своих внутренних задач, но многое имело «внешнего» адресата — верующий люд, окормляемый им, но это «внешнее» всегда имело и личный корень, стимул, желание. Поэтому по его делам и словам, которые, как и у поэта, у Авраамия были делом, часто нетрудно понять и его мысли, чувства, настроения, а по ним — что за человек был Авраамий. Что же делал он для других, исходя из своих внутренних установок и того, как он понимал смысл учения Христа и долг христианина? В чем заключалось его труженичество помимо того, что положено священнослужителю? Имеющий свет в душе своей, он щедро просвещал находящихся во тьме; мерзнущий сам, он одевал других, чтобы они согрелись и прикрыли наготу; голодающий, он кормил голодных; оскорбляемый, он скорбел об оскорбленных; осуждаемый, он никого не осуждал; переживавший бездны безутешности и спасающийся только силой веры и молитвы, он утешал других, указывая им путь к спасению [84]. И разве всё это не по христианской заповеди, не по–евангельски? — «Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне» (Мф. 25, 35–36) [85]. И когда удивившиеся ученики Его стали спрашивать, когда же Он алкал и Его накормили, и т. п., Он разъяснил им: «истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне» (Мф. 25, 40) [86]. Именно так поступал Авраамий, когда речь шла о меньшой братии. Так же вел бы он себя, будь он среди учеников Христа.

Нужно помнить, что сам Авраамий не стремился к священничеству: иное манило его. Но игумен монастыря в Селище, сам начитанный в божественных книгах (хитръ божественымъ книгамъ и вся сведый), испытал его и принуди блаженаго Авраамиа прияти священическый санъ, поставив его сначала дьяконом, а потом священником. Едва ли это было по душе Авраамию, особенно вначале. Приняв сан, он болшее смирение приатъ. Складывается впечатление, что он не искал тесных связей со священнослужителями; возможно, и по скромности и смирению сторонился их, если только дело не касалось церковных дел; допустимо даже, что эта отъединенность Авраамия отчасти настроила некоторых из них против него: гордыня, — так обычно объясняют люди такое поведение и часто ошибаются в этом. Авраамий был самоуглублен, сосредоточен на одном. Теперь оно, главное в его жизни, стало и его священническим долгом. Для него существовали Бог и паства, и между ними был он, и это посредствующее место определяло его ответственность и его духовный долг. Был Авраамий исключительно добросовестен, трудолюбив, последователен. Всё, что ему приходилось делать в церкви, исполнялось лучшим образом, с установкой не только на профессионализм священника, но и на некий духовный максимум, не только на то, что и как до́лжно, но и на то, как понимал Авраамий это «что» и это «как», а его понимание, несомненно, не только не было чем–то тривиальным и даже просто «усредненным» («как принято»), но оригинальным, творческим, окрашенным его индивидуальностью. Божественую же литургию со всяцемъ тщаниемъ, иже за всего мира Христосъ повеле приносити, не единого же дне не остави, яко же и мнози ведятъ его бывша и до самое смерти, и не оставившаго церковная правила и божественая литургиа, и своего подвига. Находясь в постоянной напряженности жизни со Христом и во Христе, он был внимателен к своим обязанностям и, видимо, даже проявлял не раз и индивидуальную инициативу, заботясь о храме, украшая его. Уκраси же церковь иконами и завесами, и свещами — сообщает «Житие», — и мнози начаша отъ града приходити и послушати церковнаго пениа и почитаниа божественныхъ книгъ. Бе бо блаженый хитръ почитати, дасть бо ся ему благодать Божиа не токмо почитати, но протолковать яже мноземъ несведущимъ и отъ него сказаная всемъ разумей и слышащимъ; и сему изъ устъ и памятью сказая, яко же ничто же ся его не утаить божественыхъ писаний, яко же николи же умлъкнуша уста его къ всемъ, к малым же и к великымъ, рабом же и свободнымъ, и рукоделнымъ […]. Это описание относится к тому времени, когда Авраамий священствовал в монастыре Честного Креста. Но примерно то же повторяется и в описании, относящемся к более позднему времени, когда Авраамий принял храм Пресвятой Богородицы: […] и украси ю яко невесту красну же, яко же и преже и боле рцемъ, иконами и завесами, и свещами, яко же и ныне есть видети и всемъ притекающимъ в домъ ея милости […]. И в первом и во втором случаях «Житие» подчеркивает, как быстро Авраамий и его служба стали в центре внимания верующих, как росла паства, как распространялось его учение. Можно думать, что для одних Авраамий стал необходимостью, для других модным увлечением. Но слава его была несомненна — и прославлял его сам Господь, а врагъ сетоваашеся, потому что ту начата боле приходити, и учение его множайше быти. И в Пресвятую Богородицу шли к Авраамию даже те, кто раньше оскорблял его, а теперь просил у него прощения, и те, кто прежде боялись прийти, а теперь приходили с радостью — и не одни, но с женами и детьми, а также отъ князь, и отъ вельможь работнии же и свободнии притекааху, еси своя грехы к нему исповедающе, и тако отхожааху в домы своа радующеся. Многие хотели стать иноками, но Авраамий, зная тяготы монашеской жизни, не сразу постригал их, испытывал их и подвергал отбору: послушным и смиренным велел чаще приходить к нему, а тех, кто приходил из–за златолюбия и злобы, он избегал. Но сила слова и сила молитвы Авраамия была хорошо известна смоленскому люду — и в самом городе и в его окрестностях.

Эта «сила слова», о которой свидетельствует «Житие», «власть слова», которой обладал Авраамий и которая так влекла к нему смоленский люд, позволяет говорить (или, по меньшей мере, предполагать) об Авраамии как о блестящем церковном ораторе и о его риторских способностях (изъ устъ и памятью сказая, и говорил он так, что даже несведущие люди, слушая его, всё понимали — яже мноземъ несведущимъ и отъ него сказанная всемъ разумети и слышащимъ). Более того, в Авраамии можно видеть, кажется, и религиозного писателя, своего рода поэта, сочетающего в своем устном творчестве, в проповедях богословскую оригинальность (о многих ли священнослужителях говорят: его учение?; и это учение не только и не столько, видимо, то, чему он учит, как и каждый священник во время церковной службы, сколько именно вариант толкования вопросов христианской веры, несущий на себе печать авраамиевой индивидуальности), с художественно–эстетической отмеченностью производимых им текстов (успех служб Авраамия у церковных людей — весьма широкий, как свидетельствует «Житие», — конечно, нельзя объяснить умением не токмо почитати, но протолковати, и само умение почитати, т. е. вести словесную часть службы, а это умеет каждый священник, в случае Авраамия скорее всего означает художественные достоинства его текстов). Более того, любимые темы авраамиевых проповедей — изображение воздушных мытарств души и виде́ний Страшного Суда — сами по себе предполагают адекватность формы (и ее отмеченность) напряженно–апокалиптическому содержанию [87]. Встает вопрос — была ли эта форма порождением блестящего таланта импровизатора или результатом предварительных заготовок, доведенных до уровня письменного текста?

Интересно, что в самом «Житии», говоря о круге чтения Авраамия, агиограф пишет: И вся же святыхъ богодухновенныхъ книгъ житиа ихъ и словеса проходя и внимая, почиташе день и нощь, беспрестани Богу моляся и поклоняяся, и просвещая свою душу и помыслъ. И кормимъ словомъ Божиимъ, яко делолюбивая пчела, вся цветы облетающая и сладкую собе пищу приносящи и готовящи, тако же и вся отъ всех избирая и списая [! — В. Т.] ово своею рукою, ово многыми писци […]. Это переписывание избранных текстов практикующим священником с очень большой вероятностью предполагает именно писательство Авраамия и определение его самого как писателя — «композитора», типичной и распространенной фигуры древнерусской литературы, особенно религиозной — как богословской, так и церковно–служебной. «Выписки» как бы подталкивали к включению их и объединению в некий единый текст, где «заимствованное» контролировалось, упорядочивалось и направлялось своим, авторским. Помимо таких деталей и интуиция подсказывает авраамиево писательство. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Димитрий Ростовский в своем изложении «Жития» Авраамия видит в нем скорее писателя, чем переписчика–книгописца. Ср.: «В божественных же книг чтении и писании множае упражнятися начать паче перваго, и отверзе ему Господь ум разумети неудоб разумителная в святом писании таинства. Да не точию же себе, но и инех ползует, даде благодать устом его к душеспасителним беседам и поучениям, и бяше готово слово в устех его к ответу на всякое вопрошение, к сказанию же и толкованию неведомых в писании речений; вся бо прочтенная в памяти ему бяху незабвенна, и аки бы вивлиофика ум его многия в себе обдержаше книги». См. Дмитрий Ростовский. Четьи Минеи, август, лл. 724 об. — 725 (изложение «Жития» Авраамия было сделано по Великим Минеям четьим, ср. л. 724. «От Великой Минеи четьи собрание вократце»). Это место цитируется в книге: Панченко А. М. Русская стихотворная культура XVII века. Л., 1973, 93.

Ответить на поставленный выше вопрос едва ли можно, но уйти от этого вопроса, от признания его важности нельзя, потому что любой из трех предполагаемых возможными ответов (дар импровизации, «домашние» заготовки или то и другое вместе) очень существен, и если «ответная» область очерчена правильно, то какой бы ответ ни оказался верным, он открыл бы в Авраамии с большей конкретностью специфику его художественного дарования в искусстве слова на службе веры. Тот вид художественной творческой одаренности, который с большей или меньшей вероятностью можно восстановить применительно к Авраамию, обычно не ограничивается только одной сферой, в данном случае — слова [88]. Известно, что многие смоленские люди приходили к Авраамию в храм послушати не только почитаниа божественыхъ книгъ, но и церковного пениа. И сам Авраамий изнурял себя (тружаашеся), поя и почитая, и молитву принося къ Богу. Можно думать, что и к церковному пению он был неравнодушен и уделял ему много времени и внимания, хотя более конкретно и надежно судить об этой теме «Житие» не позволяет.

Зато больше известно об отношении Авраамия к изобразительному искусству, в частности, к иконописи [89]. Он не только заботился об украшении церкви иконами (украси ю, яко невесту красну же […] иконами; здесь важен сам глагол украсити, отсылающий к сфере эстетического), но и сам выступал как иконописец. Агиограф сообщает о двух иконах, написанных Авраамием на две главные темы, занимавшие его, — Страшный Суд и испытание воздушных мытарств. Некоторые детали в соответствующем житийном фрагменте уточняют общую тему (по–видимому, речь идет об образах огненной реки, текущей перед судилищем, раскрывающихся книг, восседающего Судии, раскрывающихся прижизненных дел людских); подробнее см. ниже.

К великому сожалению, нам остаются неизвестными ни словесные, ни иконописные воплощения главной жизненной темы, более того, главного и во всяком случае наиболее острого и напряженного жизненного переживания Авраамия. Будь они известны, как интересно было бы сопоставить воплощение одной и той же темы в двух разных областях художественного религиозного творчества, как обогатились бы наши представления и о самом Авраамии, и о духовном горизонте Руси в канун татаро–монгольского нашествия! Остается быть благодарным тому, что мы знаем — это было.

Остается и еще одно — попытаться решить тип индивидуального преломления категории святости, явленной преподобными. Конечно, подвиг Авраамия как преподобного состоял в монашеском подвижничестве, в аскетическом отказе от мирских привязанностей, в следовании известным словам Христа, обращенным к апостолу Петру: «И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную» (Мф. 19, 29). Дом и имущество Авраамий действительно оставил и роздал другим. Ни жены, ни детей, ни, кажется, братьев и сестер у него не было (во всяком случае в «Житии» о них ни слова). Промыслительно мать и отец ушли из жизни раньше, чем их оставил бы их сын. Даже погибнув бы от разъяренной толпы, подстрекаемой иереями, Авраамий не стал бы ни мучеником, ни преподобномучеником: преследовали его единоверцы и преследовали во имя веры как они ее понимали, в данном случае той лжи, которая заслонила им подлинную веру. За что держался преподобный Авраамий в своей непоколебимости, почему он был столь неуступчив и гибель предпочитал компромиссу, который и для людей, оказавшихся в не столь сложной ситуации, кажется вполне доступным и почти естественным? — Не за самое веру, потому что у преследуемого и его преследователей она была единой, и сам Авраамий никогда не упрекал их в уклонении от веры. Помимо разницы в глубине понимания этой веры и в уровне нравственных понятий, которую Авраамий не мог не сознавать, он отличался от других тем духом религиозного творчества, своим видением главного, которые позволяют говорить о том, что он твердо держался за право подлинно христианского богословствования, своего толкования отдельных проблем, индивидуального поиска более глубоких частных решений при неукоснительном следовании Христу, евангельскому преданию и отцам Церкви, за само право познания в религиозной сфере, в вероисповедных вопросах [90].

Объявленная здесь тема (тип святости, явленный Авраамием) была бы неполна, если не сказать о самом тексте «Жития» Авраамия и о его авторе Ефреме. О последнем, как говорится в недавней статье о нем, «мы не знаем ничего, кроме имени, которое сообщается в “самоуничижительной форме” (captatio benevolentiae) […]» [91]. Это высказывание несколько неосторожно. Из «Жития» Авраамия и особенно из церковно–литературных источников известно, что преподобный Ефрем Смоленский был учеником Авраамия и его преемником в сане архимандрита Смоленского Богородицкого Спасо–Авраамиева монастыря. Именно там и покоились его мощи. Память его отмечалась местно (Ефрем был местночтимым святым) 21 августа, в тот же день, когда с 549 г. всею Церковью празднуется память Авраамия Смоленского. Ефрем был составителем «Жития» Авраамия, текст которого известен, и, следовательно, мы можем судить, что́ это был за агиограф. Наконец, мы хорошо (а если речь идет о человеке XIII века, то очень хорошо) знаем, что за человек был Ефрем, и знаем об этом из составленного им же самим текста «Жития».

Ефрем был, несомненно, одаренным писателем–агиографом, резко выделяющимся среди своих собратьев до него и в значительной степени и тех, кто занимался агиографией позже, — слишком уж необычными были и само «Житие», и особенно то место, которое занимает в нем фигура самого Ефрема. «Житие» Авраамия композиционно отчетливо трехчленно — предисловие, собственно житийная часть и послесловие, которое само состоит из трех частей, — похвалы Авраамию, молитвы к Богородице и так называемого «заступления граду». Соотношение этих трех частей приблизительно 1:9,6:2,3, а двух «не–житийных» частей к «житийной» — 1:3. Иначе говоря, текст «Жития» Авраамия представляет собой довольно редкий пример гипертрофированной «не–житийной» части, составляющей четверть объема всего текста «Жития». Эта четверть текста образует как бы особый Я–текст, отличающийся от собственно «житийного» Он–текста, из чего следует, что Я автора занимает в структуре целого очень видное место.

Поэтому сначала — сведения о самом Ефреме, извлекаемые из «автобиографического» слоя «Жития», его «не–житийной» части [92]. В жизни Ефрема Авраамий сыграл исключительную роль [93] В молодости Ефрем был легкомысленным человеком, эгоистичным гедонистом, старавшимся не пропустить ничего из жизненных удовольствий, которые были весьма сомнительны. Эти слабости он в значительной их части разделял со многими своими современниками, и, похоже, христианство Ефрема было довольно формальным: уровень языческого в нем был довольно высоким, что и проявлялось в его поведении, привычках, желаниях, хотя, нужно сказать, к вопросам христианской веры он, видимо, уже в молодые годы не был равнодушен. Тем не менее слабости и пороки долгое время не оставляли Ефрема даже после того, как он узнал Авраамия. Видимо, Ефрем был не намного моложе Авраамия, так как он посещал храм монастыря в Селище, когда иеромонахом в нем был Авраамий. Уже тогда проповеди преподобного произвели на впечатлительного «грешника» большое впечатление, тем более что он отчасти поддался и влиянию аудитории, горячо принимавшей каждое слово Авраамия. Но какое–то время, возможно, довольно значительное, в Ефреме его слабости и пороки и «нехристианское» поведение уживались с его увлеченностью христианской проповедью Авраамия. Именно тогда первые благие семена были заронены в его душу, но ростки и тем более плоды их появились очень не сразу. Стоит заметить, что сам факт посещения селищенского монастыря, довольно далеко отстоявшего от Смоленска, где жил Ефрем, может свидетельствовать о его интересе и даже любознательности молодого человека. Переход Авраамия в смоленский монастырь Честного Креста был важной поворотной точкой в жизни Ефрема: он стал одним из близких учеников преподобного, усердно посещал его службы, наконец, стал духовным сыном Авраамия. Впрочем, когда преподобный находился под запрещением в монастыре в Селище, Ефрем, кажется, пытался проникнуть к Авраамию, но не имел успеха. И эти попытки определялись, видимо, не любопытством, а чем–то более серьезным, напоминающим муки совести. Как только запрещение с Авраамия было снято, Ефрем стал часто посещать селищенский монастырь и беседовать со своим духовным отцом. Можно с несомненностью утверждать, говоря об этом раннем периоде знакомства Ефрема с Авраамием, что Ефрем был весьма наблюдателен, понятлив и заинтересован как самой фигурой преподобного, так и его проповедями. Более того, есть все основания предполагать нечто большее, чем заинтересованность, — увлеченность и захваченность. Поэтому свидетельства Ефрема об Авраамии так полны, детальны и, видимо, надежны: неравнодушность свидетеля не вызывает сомнения, а то, что свои впечатления он смог передать в адекватной литературной форме, придает его тексту особую убедительность и надежность.

Когда Авраамий перешел в монастырь Пресвятой Богородицы и стал игуменом, Ефрем был подвергнут трудному искусу и был принят Авраамием в состав монастырской братии. Наряду с другими 17 иноками он предался строгой подвижнической жизни, и этот перелом вызвал его воодушевление. Впервые спасение стало для него реально достижимой целью, а сам монастырь Пресвятой Богородицы он, видимо, считал местом, где по Божьему промыслу это спасение может быть найдено. Неслучайно сравнение Ефремом этого монастыря с Киево–Печерским.