Лев Карсавин Святые отцы и учители Церкви

Так раскрывается смысл мирового процесса, последняя цель которого — «восстановление всяческого», «восстановление того, что изначала заложено во всесемянности и подлежит восстанию сообразно природе, каждое в свое время». Движение мира прекратится, и он достигнет равновесия. Ибо исчезнет само стремление к не–Сущему, вызвавшее развитие мира и само вызванное некоторым знанием о не–Сущем, т. е. взаимосмешением противоположностей. При полном разделении мира не может быть ни взаимосмешения, ни Боговедения. Отъединенное от Бога бытие не будет страдать, ибо его окутает пелена «великого неведения» (μεγάλη αγνοία), чем и оправдано создавшее мир Божественное воление. «Все готов я утверждать, — говорил Василид, — только не то, что Провидение жестокосердо». Великий Архонт не будет знать о не–Сущем, который и открылся не чрез него, а чрез его Сына. Второй Архонт не будет знать о Великом Архонте. Все остановится и, самодовлея, успокоится в своих пределах.

Исходя из острого сознания мирового зла и греховности, из жажды искупления и слияния с Богом, из чувства своего Богосы–новства, Василид обращается к избранникам и, указывая им на их Божественное происхождение, обещает им спасение. Как бы долог и тяжел ни был их путь — Василид допускал переселение душ, — цель в конце концов достигнута будет, и обетование не обманет. Откровение сыновства и тайны мира в Иисусе Христе наполняет суровую аскетическую систему Василида радостью и светом. Но он обращался лишь к «сынам», лишь к гностикам. Вне сыновства у мира нет ни смысла, ни цели, и все материальное, плотское, душевное и даже духовное чуждо истинным сынам Божьим. Не утешает — может быть, Василид скажет: «только гностиков» — погружение в непроницаемую тьму «великого неведения». Но Василид хочет уверить, что этим не опорочивается Божество. Мир не враждебен Богу и в самом себе не зло. По–своему и в себе все прекрасно и благо; то же, что нарушает порядок, временно, и искупается стихийным развитием мира, как грех и несовершенство гностика искупаются скорбным путем перевоплощений.

Но тут и становится очевидным расхождение Василида с христианством, которое учило о спасении всяческого, а не только гностиков, и о спасении всяческом, а не только в своих пределах. Единение с Богом христианство понимало не как растворение в Боге и не как самодовление в неведении о Нем, но как полноту единства с Ним при сохранении всей иносущности Ему. Оно учило не Божественности тварного (всецелой или частичной), но обожению тварного. И Христос, разделяемый Василидом на Христа и Иисуса, находится в системе великого гностика случайно. Можно было, не нарушая духа ее, сопоставлять Иисуса Христа с Петром, Павлом, Пифагором, Платоном, Аристотелем (Карпократ, ср. стр. 21). Можно было перетолковывать ее так, что душа должна пройти весь путь земного очищения, т. е. испытать все чувства и страсти, искупая их по неумолимым законам мира, и даже защищать условность понятий добра и зла (Карпократ, Эпифан, стр. 24, 25). Каково действительное отношение карпократианства к Василиду — в данной связи неважно.

В Василиде гносис дает величайшие свои достижение и — вместе с валентинианством — обнаруживает наибольшее для него приближение к христианству. Не все христиане достигали теоретически до такого возвышенного учения о Боге не–Сущем и до такого чистого представления о творческом акте. Но в целом системы много неясностей и недоговоренностей. Если и нельзя спрашивать, зачем и почему Бог сотворил всесемянность, то вполне уместны вопросы: как и почему при «выделении» произошло ложное смешение противоположностей? каким образом само Божество оказалось замешанным в мировой процесс, ибо Третье Сыновство все–таки Божественно и только потому может соединиться с Богом? — Было ли здесь падение? — Ириней сообщает о борьбе между ангелами–мировладыками и властолюбивым иудейским Богом, одним из них. Или Божество не страдало и не страдает, а только спасает павший тварный мир, и лишь по видимости себя выделяет и собирает? Мы уже недостаточно знаем учение Василида для того, чтобы отвечать на эти вопросы, а другие гностические системы дают слишком разные ответы (ср. Саторнила, стр. 21, 27). Но и современникам Василид казался непонятным и неуловимым в пестром одеянии его гностических мифов, недоступным в глубинах его умозрения. Сам он говорил, что учит «для одного из тысячи».

2. Доступнее было и шире распространилось валентинианство  [19] (Валентин до 135 г. в Александрии, до 160 — в Риме, умирает на Кипре; ученики его на Западе — Птолемей, Гераклеон, Секунд, Иоанн ок. 195 г., на Востоке — пифагорействующий Марк).

Божество — Праотец всего, самосущее и благое Бытие, мощь или потенция всяческого. И в этом Его радость (χάρις) и Его мысль (έννοια). Оно непостижимо — Пучина или Бездна, Вифос (Βυθός), в коем и пребывает Его радость или мысль, именуемая Молчанием (Σιγή). Божество и Первоначало столь же Единица или пифагорейская Монада, сколь и чета или сизигия Вифос–Сиги. Оно — и абсолютное единство в его нераскрытое и единое начало своего самораскрытия. Первая чета Вифос–Сиги рождает себя как духовную или «умную» деятельность, т. е. чету Ума и Истины (Νους — Αλήθεια); Нус называется также «Отцом» и «Единородным». Но ведь Сиги не только «Мысль», а и «Радость», и движение мысли — то же самое, что и движение любви; «любовь же не любовь, если нет любимого». Поэтому: Молчание (Сиги) или «Мысль восхотела порвать узы и увлекла своим обаянием само Величие» (Вифос) и, соединившись с ним, явила Отца Истины. Так, самосознание–самолюбовь Монады раскрывает ее в сизигиях Вифоса–Сиги и Ума–Истины как совершенную Четверицу (Тетраду), или пифагорейский квадрат.

Но, постигая и любя самое себя, вовне Верховная Четверица еще невыразима. Обращенная внутрь речь ее любви и ведения подобна девяти немым буквам греческого алфавита (βγδ — Οχπ — τφχ — Марк). И Четверица начинает звучать, обнаруживаться вовне. Чета Ума–Истины рождает третью чету Логоса–Жизни (Λόγος–Ζωή; λόγος — слово–разум, рассудок): Божество проявляется как разумная жизнь Монады. Уже слышатся начатки звука (λμνρ — ςσξψ); но их только 8, а не 9, ибо вся бездонность Четверицы невыразима. В свою очередь чета Логоса–Жизни конкретизируется и умаляется в порождаемой ею четвертой чете Человека–Церкви (Άνθρωπος — Έχχλησία). И все четыре сизигии вместе составляют «Первородную Восьмерицу» (огдоаду) как полное раскрытие Божества (ср. стр. 21, 22 ел.).

Смысл этого саморазвития Божьего ясен. Конечно, перед нами несовершенное приближение к христианской догме Троичности, в то время далеко еще не раскрытой, или попытка усмотреть абсолютное начало того, что отражается в человеческом самосознании и любви, как раздвоение сознания на субъект и объект. Ведь в самосознании даны первоначальное непостижимое единство (Вифос, Монада), познающее (Ум, Дух) и познаваемое (Истина), а иные валентиниане «Первым» считают не сизигию Вифоса–Сиги, а Единицу, молчаливого Вифоса. И для валентинианства характерно не то, что оно усматривает нечто высшее, чем множество и простое единство, а то, что вместе со всем гносисом оно не знает границ Божественному «различию», не умеет отделить реального различия от взаимопротивостояния отвлеченных понятий и рассматривает Божественное Самораскрытие как Самоумаление Божества. Правда, некоторые валентиниане, подчеркивая единство Божие, смотрели на четы и отдельные «эоны» как на модусы единого Бога (причем исчезала реальность Божественного различия). Правда, глубокомысленнейший из них, Марк, ярко и образно выражал эту мысль. — Самораскрытие Бога, говорил он, есть как бы произнесение Им Своего Имени. Каждый эон произносит лишь одну букву; но все эоны вместе произносят все Священное Имя — и оно звучит, как многоголосый «Аминь» церковного собрания. — Все подобные «поправки» противоречат основному замыслу системы. Валентину, сохраняющему дуалистический дух гносиса и гнушающемуся миром, необходимо ради соединения мира с Богом сделать переход между ними возможно незаметным.

Поэтому раскрытие Божества не останавливается на Восьмерице, но движется далее в порожденную Логосом–Жизнью Десятирицу эонов (пять сизигий) и в порождаемую Человеком–Церковью Двенадцатирицу (шесть сизигий). Неизвестно даже, почему движение остановилось на тридцатом эоне и почему Тридцатирица и есть Полнота, или Плирома (Πλήρομα) Божества в Его раскрытости. Как бы то ни было, Монада (Вифос–Сиги) есть Плирома, все Божество и вообще все, ибо вне («кроме») Плиромы только Кенома, или Пустота, т. е. абсолютное небытие.

Плирома полна движением, но она и несовершенна, ибо первые две четы запредельны низшим и для них непостижимы. Это делает возможным валентинианскую космогонию и даже позволяет, связав историю мира с Божественной жизнью, надеяться истолковать эту историю, как самопреодоление Божественного несовершенства. Валентин облек свою мысль в форму гностического мифа (стр. 22).

В последнем женском эоне Плиромы — в Софии, сочетанной с Вожделенным (θελετός), наиболее умалены бытие и ведение. В ней неудовлетворяемое стремление эонов к постижению, к «понятию» Вифоса, достигает предельной силы и обращается в темную жгучую страсть (πάφος), недолжную, грешную — ибо не должно дерзать на постижение Непостижимого. Расторгнув союз свой с Вожделенным и тем отвергнув единственно возможный для нее путь Боговедения, София устремилась к Вифосу, в Бездну, где ее, а с нею и всех эонов, ею взволнованных и увлекаемых, ждала неминуемая гибель. Но Плирома была спасена присущим ей началом устойчивости. На грани Четверицы восстал новый нечетный зон, Предел или Крест (Όρος, Σταυρός). Не допустив Софию в Бездну, он спас ее и всю взволнованную полетом ее Плирому. «Похотение» же (ΈνΦΰμησις) Софии, или Энфимисис, как новый, незаконно, ибо не от Вожделенного, рожденный ею зон, он отсек и изверг в Кеному, т. е. пустоту или небытие.

Источник мук Софии — ее стремление и любовь к Молчаливому Вифосу. Но Вифос–Сиги целостно и всецело постижим лишь для Ума. Ум и хотел передать свое ведение Плироме, однако не смог, ибо ему воспротивилось Молчание (Сиги). Ведь Вифос–Сиги не–сказуем и речь Ума наполовину беззвучна. Все, что в Вифосе, может быть постигнуто только как обнаруживающееся в Уме; ведение же Ума покоится на непостижимости Вифоса, ведомой Уму непостижимым и непередаваемым образом. Рациональное всегда соотносительно иррациональному и без него невозможно: так можно выразить мысль Валентина.

Только постижение этой тайны, т. е. постижение того, что Вифос непостижим, молчит, может успокоить взволнованную Плирому. Ум и Истина уже породили Логос и Жизнь, как возможную, хотя и ограниченную выраженность Вифоса–Сиги. Теперь они порождают новую чету — Христа–Св. Духа, равную чете Логоса–Жизни. Христос уяснил всем эонам тайну непостижимости; Дух Святой водворил среди них блаженное равенство. Оба по–новому объединили эоны, которые все стали: мужские — Христами и потому Логосами, женские — Св. Духами и потому Жизнями. И тогда по соизволению Христа и Духа Плирома, вся просветленная и ликующая, породила совокупными усилиями «совершеннейший свой плод», «совершеннейшую свою красу и звезду» — Иисуса, «по отцу» именуемого Христом и Логосом. Он — полнота всяческого, Все (παν), Альфа и Омега (по численному значению букв α + ω=801 = ΙΗΣΟΥΣ, Марк). Он — удовлетворенность и радость тайной непостижимости. Поэтому Он не может быть без стремления к Непостижимому, т. е. без женского своего дополнения. Дополнение же его, или невеста, — Энфимисис, извергнутая Пределом в небытие. Он, уже Спаситель (Σωτήρ) Плиромы, должен стать ее усовершителем, т. е. и Спасителем небытной Энфимисис. Ибо Божественная Полнота все еще неполна и несовершенна, пока Иисус не в сизигии с Энфимисис, т. е. пока нет спасенного и совершенного мира: трагедия мира есть и трагедия Божества.

Энфимисс, по имени матери называемая Ахамот (испорч. евр. Hachamoth, от «Hochma» — греч. Σοφία — «Премудрость»), или София Ахамот, находится в Кеноме, т. е. во тьме кромешной, в небытии, у Предела или Креста Плиромы. Она безобразна и безвидна, она не существует, не ест. Но вот Иисус Христос, распростершись на Кресте, касается ее и тем образует ее «по существованию только», не по ведению. Как Логос, Он пробуждает в ней жизнь. Влекомая Воссиявшим на Кресте, Ахамот бросается к Нему, в Плирому. Но ей преграждает путь Предел–Крест. И блуждает она во тьме, и скорбит, и томится печалью о том, что недостижима ее цель, мучается страхом утратить жизнь, неведением и отчаянием безвыходности (стр. 23). Томление ее — не преходящее изменение (ετεροίοσις), как у матери ее Горней Софии, а «противоположность» (ένοντιότης), нечто объективное, тяжкое. И потому слезы ее по исчезнувшем Иисусе становятся материальной влагой, улыбка при воспоминании о Нем — нашим светом, скорбь и тоска — твердым веществом, страх–демонами и Сатаной, а стремление к Плироме — Демиургом и душевными (психическими) существами.