Блаженный Иероним и его век

После всего сказанного вернемся к христианству самого Иеронима. Как мы уже говорили,  он,  по окончании  образования,  принял  крещение  и  отправился  в путешествие по северу-западу Европы. Возвращаясь оттуда, он видел в Верцеллах (на Лигурийском берегу) чудо. И очень характерно для этого святого, которому суждено было стать певцом женской добродетели, что и  это  событие, вызвавшее его  первый  литературный труд, произошло  с  женщиной.  Невинно  осужденная  в прелюбодеянии, она должна была подвергнуться казни,  но меч сгибался в руках палача от ударов, почти не нанося  ей вреда. Иероним витиевато и приподнято составил повествование об этом происшествии в  форме письма к другу Иннокентию, и это как раз письмо, возможно, было причиной вскоре последовавшего отъезда,  почти  бегства  его  из  Италии на  Восток, так как в рассказе затронут был в непочтительных выражениях консул —  виновник казни. По крайней  мере, таково мнение Stilting'a, Zockler'a и некоторых других  исследователей. Возможно также, что  до известной степени причиной отъезда было желание пылкого новообращенного  загладить  прошлые  грехи  и  уйти  от соблазнов метрополии, в частности, столицы; Восток же  (крайней целью поездки куда  по  первоначальному плану являлся Иерусалим) естественно должен был остановить на себе внимание будущего подвижника. Некоторое указание на такое добровольное решение можно видеть в словах Иеронима,  обращенных к папе Дамазу: "И  не  думай,  что  это  был  чей-нибудь  приговор относительно меня (жить в пустыне. — А. Д.), я сам решил  сделать  то,  чего  заслуживал".  О  самом  путешествии имеются свидетельства в переписке Иеронима с Руфином: "После  того, когда от сердца твоего  оторвал  меня внезапный  вихрь, когда прилепившегося к тебе любовью отторгнула жестокая разлука —

Вот надо мною дожди и бурное море повсюду, Море и свод небес...

Наконец, когда Фракия, Понт, Вифиния, весь путь по Галатии и Каппадокии и земля Киликийская истомили меня палящим зноем, Сирия, наконец, явилась мне как бы надежнейшая гавань для потерпевшего крушение. Здесь я испытал всякого рода болезни, какие только могут быть...". Действительно, в Антиохии Иероним опасно заболел, и как раз на время этого недуга падает то видение, которое описано выше в связи с изложением литературных вкусов Иеронима. Около 374 года, покинув Антиохию, он удалился в пустыню Халкидскую, эту "сирийскую Фиваиду", и здесь в течение четырех приблизительно лет посвятил себя "умному деланию" и христианской аскезе. Нам еще придется в будущем коснуться в другой связи тех душевных мук и той борьбы, которыми была полна эта полоса жизни Иеронима, и понять которые тем легче, что подвижник был в цвет молодости, с еще неугасшим интересом бытия и не-изгладившимися воспоминаниями разнообразного прошлого. Но не следует думать, что в данном случае мы встречаемся с довольно обычным "спасением души" воздержанием, бдениями и молитвами, — конечно, было и это, Иероним страстно предавался умерщвлению плоти, но не одним самобичеванием и слезами, как и можно ожидать, наполнялись досуги такого анахорета, как этот недавний воспитанник ораторских школ. Литературные дарования и научные склонности не могли быть заглушены никаким удалением от мира.

Над вольной мыслью Богу неугодны Насилие и гнет — это было ясно и для Иеронима, как для Иоанна Цамаскина, и он с увлечением отдавался умственному труду в тех его видах, которые всего ближе отвечали его таланту. Мы могли бы с большим основанием сказать "талантам", потому что наряду с литератором в Иерониме жил также и ученый — строгий и самоотверженный. Так как именно этой последней стороне его духовного существа суждено было особенно проявиться в указанный период его жизни, то мы и позволим себе немного  остановиться на  ней.

Ученый в Иерониме сказывался во всем, и между прочим в той крайней осторожности и вдумчивости, с какой он при случае умел подходить к большим и трудным темам. Любопытно также встречать в его трудах пренебрежение (иногда несколько высокомерное) ко всякому верхоглядству, торопливости выводов, напускному глубокомыслию лжеученых. Естественно, что он же особенно должен был стоять за необходимость строгой школы для всякого дела, тем более — для  занятия богословскими вопросами.

"Умалчиваю о грамматиках, риторах, философах, геометрах, диалектиках, музыкантах, астрологах, медиках, знание коих является наиполезнейшим для смертных... Перехожу к искусствам прикладным, которые осуществляются уже не столько словом, сколько рукою. Земледельцы, каменщики, кузнецы, резчики по дереву и металлу, шерстобиты и другие, которые изготовляют различную утварь и всякие мелочи, не могут делаться без наставника тем, чем хотели бы.

...снадобий знанье Нам обещают врачи, о ремеслах заботится мастер, только искусство писаний таково, что все его присвояют  себе:

Пишут — равно и ученый и неуч — сегодня поэмы. И болтунья старуха, полоумный старик, безграмотный враль — все имеют притязание  на  это искусство, искажают его и учат ему прежде, чем самим научиться".

И как характерна хотя бы одна эта нижеследующая фраза, показывающая, насколько Иероним понимал ценность тщательного воспитания мысли с самых первых шагов ее: "Самые звуки букв и начальные уроки иначе преподаются устами ученого и иначе устами  невежды".

Сам Иероним умел и не стыдился учиться даже тогда, когда для других уже давно являлся признанным учителем и непреложным авторитетом в области богословия. На склоне лет, посетив Египет, он пользовался случаем и слушал уроки Дидима, о чем говорит сам в одном письме: "Уже голова серебрилась сединой и более приличествовала бы учителю, чем ученику, а все-таки отправился в  Александрию и слушал там Дидима,  и  за  многое  благодарю  его".

Конечно,  для Иеронима  с  его теперешним настроением единственным предметом умственного труда могло быть Св. Писание. Но к занятию им он подошел так, как это опять же мог бы сделать только ученый,  для которого точность знания из первых рук, по первоисточникам, является органической потребностью его существа. Он еще с юности, со школьных лет, знал греческий язык, как известно, представляющий из себя основной язык Библии в новозаветной ее части. Теперь же, в пустыне Халкидской, он стал изучать также язык еврейский, чтобы самостоятельно, не боясь упреков в неверном понимании переводных текстов, приступить к их толкованию и критике. В его время, кроме такой специальной цели, изучение еврейского языка могло представляться также и путем к знакомству  с  начатками  всякого  вообще  знания  на  земле,  с первыми проблесками духовной культуры,  восходящими чуть ли не к колыбели человечества в его блаженном состоянии. "Согласно преданию всей древности, началом всякого языка, всякой речи, всего, что мы говорим, является язык еврейский".

Да и как иначе можно  было  думать,  при  тогдашнем  положении  исторической науки, если даже греческий язык, язык древнего Гомера оказывался в зависимости (со стороны своей азбуки) от еврейских письмен. В послании к Павле Иероним приводит еврейский алфавит и пишет названия  букв со  значением  этих  названий: "Алеф" — учение, "Бет" —  дом, "Гиммель" — изобилие, "Делет"—  скрижалей  и  т.д. Итак, греческая "альфа", "бета", "гамма", "дельта" и др., не имея никакого смысла в греческом языке, становились понятны, представлялись простым перенесением звуков языка еврейского в греческий. Вспомним, что писал Иероним о "тау" — и тогда даже самые начертания (именно древние) хотя бы некоторых букв у евреев окажутся совпадающими с греческой формой их. Все это поразительно должно было  связывать  для людей  эпохи  Иеронима весь цикл древней культуры в одну непрерывность, заставлять их слышать в  священном языке  Эллады гзвуки  еще  более  священного  языка  пророков и  Синайского законодательства. И это же, между прочим, позволяет также объяснить одно явление, за которое — на наш взгляд, несправедливо — нападают на Иеронима его критики (начиная с Клерка и до Цоклера). В "Книге об именах" (см. ниже) он изъясняет еврейскими корнями такие имена, как Petrus, Ptolemais, Publius, Priscilla и др. Это, конечно, странно с точки зрения позднейшей науки, но далеко не было промахом для самого автора "Книги" (он впрочем, и сам указывает на натянутость таких толкований). А с другой стороны (тоже замечательная подробность), даже такие люди, как Августин, считали возможным, например, объяснять происхождение еврейского слова "Адам" из начальных букв греческих названий четырех стран света.

"Августин еврейское наименование объясняет греческими значениями, как будто бы α означает άνατολήν (восток), δ — δύσιν (запад), α — άρκτον (север), μ — μεσημβρίαν (юг)" — (Erasmus, Epistolarum libri XXXI Lond. col. 1449). Он здесь в свою очередь только повторял Киприана, который прямо указывал, что буквы взяты от четырех упомянутых звезд, и это толкование имени Адамова перешло в таком виде даже в нашу апокрифическую  литературу.

Иероним предавался намеченному изучению с упорством и увлечением. "Какого это мне стоило труда, сколько я преодолел затруднений, сколько раз отчаивался, бросал, начинал снова в жажде научиться наконец — свидетелями этого являются совесть моя — человека, претерпевшего все это, равно как и совесть тех, кто жил вместе со мной. Но — благодаря Бога — теперь я пожинаю сладкий плод горьких  семян науки".