Блаженный Иероним и его век

Относительно восточных культов мы имеем, между прочим, свидетельство Августина в его Confessiones. Римская знать, по его словам, с жадностью бросалась на новые, неведомые мистерии и с жаром принимала "чудовища всевозможных богов и лающего Анубиса, которые когда-то

Против Венеры, Минервы и моредержавца Нептуна  Лук напрягали, грозя...

теперь же Рим молится этим, некогда побежденным им, богам". Наряду с этим распространялись суеверия, магия, астрология. Марцеллин говорит о своих современниках: "Многие отрицают богов на небесах, а сами боятся выйти из дому, позавтракать, взять ванну, прежде чем не справятся, где, положим, находится Меркурий или какую часть созвездия Рака закрывает луна".

Из Августина, который астрологов называет mathe-matici, мы узнаем, что даже для животных составлялись гороскопы.

В былое время Цицерон, негодуя, рассказывал в своих речах против Верреса, как этот последний, возлежа на носилках, заставлял носить себя повсюду, как он в домашнем костюме и сандалях принимал морской парад, как подушка на его походном ложе ежедневно набивалась свежими лепестками роз. Все это были черты непростительной изнеженности. Теперь ничем этим нельзя было бы удивить никого в Риме. Обличительно настроенный Марцеллин дает саркастическое изображение сенаторов-модерн. "Часть из них, если для осмотра имения или для охоты с помощью чужих рук сделали некоторый не ближний конец, уже думают, что их походы равняются Александровым или Цезаревым... И если, проскользнув между золоченых опахал, на шелковую полу одежды их сядет муха, или если отвесный луч солнца проникнет в дырочку зонтика — они жалуются, зачем они родились не среди Киммерийцев".

Любопытно, что порою эта изнеженность принимала такие формы, на которые мы в настоящее время не могли бы сетовать, но которые в ту эпоху вызывали горькие насмешки со стороны "старых Римлян". "

Так страшна зараза, даже виденная чужими глазами".

Наряду с ростом этой рафинированности, мимозной чувствительности высших классов, шло их неудержимое стремление к широкой жизни, к легкой наживе, к эфемерной известности, покупаемой какими-нибудь из ряда вон выходящими тратами или другой эксцентричностью подобного же рода. За столом, равно как и во всем обиходе богатого римлянина, ценилось уже не качество того, что предлагалось к его услугам и для его удовольствия, а трудность и связанная с этим дороговизна получения той или другой редкости заграничного импорта. Это был век расточительного гурманства по преимуществу. Начиная с Августов, "для стола которых служил весь мир, и моря и земли несли дань свою", и дальше, вплоть до богатых клириков — все изощрялись в умении наслаждаться тонкими блюдами и добывать гастрономические неожиданности. В одном месте Иероним предупреждает свою корреспондентку: "Пусть будут дальше от стола твоего колхидские птицы, жирные горлинки, ионийские рябчики и все те пернатые, с которыми улетают самые обширные состояния". Да и вообще место изящества, изысканности, красоты быта заступила повсюду дорогая и тяжелая роскошь. "На одну нитку нанизываются достояния целых имений". Впрочем, о нарядах римских женщин речь будет впереди.

Дух воинственности постепенно выветривался из римских легионов. Гиббон сообщает, что со времени императора Грациана римская пехота стала жаловаться на тяжесть лат, и кончилось тем, что шлемы и панцири были забыты. В том же роде сообщение Марцеллина: "И уже не камень, как прежде, был ложем воину, а требовались пуховики и складные постели, понадобились чаши, превосходившие тяжестью воинские мечи, так как пить из кувшинов уже стыдились". С таким войском нельзя было совершать подвигов. Мало того, с ним вообще нельзя было воевать, на него нельзя было положиться вследствие крайнего упадка дисциплины, — и гибель, равно как и всякого рода несчастия, делаются какой-то печальной принадлежностью цезарского звания. Хроника современных царствующих домов Империи представляет из себя страницы, быть может, наиболее трагические  во  всей  всемирной  истории.

Что-то вызывающее ужас есть в этом отрывке Иеронима:

"Констанций, покровитель ереси арианской, готовясь идти против врага и уже пламенно устремляясь на него, умирает в деревеньке Мопсе и оставляет власть врагу с великою скорбию. Юлиан, изменивший собственной душе своей и истребляющий воинство христианское, в Мидии познает Христа, от которого прежде отрекся в Галлии, и желая расширить области Рима, теряет и без того расширенные. Иовиан, только что вкусив сладости правления, погибает, задохнувшись в чаду углей, показывая всем, какова власть человеческая. Валентиниан, после опустошения его родины и оставляя неотомщенным отечество, умер от кровавой рвоты. Его брат Валент, побежденный в Фракии в войне с готами, имел место смерти местом же и погребения. Грациан, преданный войском своим и не принятый встречными городами, служил посмешищем врагу, и твои стены, Лион, несут следы его крови. Валентиниан, совсем еще юноша, после бегства, после изгнания, после власти, возвращенной таким кровопролитием, был убит недалеко от города, виновника смерти его брата, и его бездушный труп был опозорен повешанием. Что еще я стал бы говорить о Прокопии, Максиме, Евгении, которые, пока властвовали, были ужасом народов. — Все они пленные стояли перед лицом победителей и (что для некогда могущественных всего ужаснее) были поражены позором рабства еще прежде, чем мечем врага".

Римский простой народ был предан пьянству, игре в кости; страсть к театру поглощала, казалось, все другие чувства римских граждан, и все досуги их уходили на посещение ристалищ, гладиаторских сражений, и даже такие люди, как Августин например, не могли противостоять соблазну присутствовать на кровавых поединках рабов. "И храм, и дом, и клуб, и цель всех желаний для них (римской черни) — это Circus Maximus".

Любопытно, что касаясь в XIV книге своего сочинения событий в самом Риме, Марцеллин считает своим долгом сделать следующую оговорку: "И так как думаю, что некоторые читатели мои будут изумлены, почему это, когда речь заходит об изображении того, что совершается в Риме, всегда повествуется только о мятежах, кабаках и прочих недостойных предметах в этом роде, то я и укажу здесь вкратце причины, отчего это происходит". В книге XXVIII, которая вместе с XIV является важнейшею для нас, опять-таки говоря о римских нравах, он пишет: "Все эти пороки и другие, еще большие этих, на которые долго не обращалось внимания благодаря постоянному попустительству, теперь сделались до того безудержными, что сам Эпименид Критский, если бы, воскресши по образцу баснословных героев, из царства теней явился к нам, один совершенно не был бы в состоянии очистить Рим". Все это до известной степени оправдывает слова Иеронима о том же Риме: "Город пышности, распутства и наслаждений"; и в другом месте: "Город, куда в былое время стекались отбросы всего мира и за которым всегда оставалась пальма первенства, когда дело касалось поношения честных  и  опорочивания  чистых"".

На фоне этой позорной старости некогда великого народа еще рельефнее выступает дикая свежесть окружающего мира. Кто бы мог подумать, что в Европе, в эпоху Вселенских соборов, были людоеды? Но вот что пишет Иероним: "Юношей я сам видел ("видел" у Migne в тексте пропущено и появляется только в примечаниях. — А. Д.) в Галлии Ат-тикотов, племя британское, питающееся человеческим мясом. Находя в лесах стада свиней и другого скота, они обыкновенно отрезают у пастухов задние части, а у женщин еще и груди, и считают это самой лакомой пищей".