Блаженный Иероним и его век
Но заблуждение о тысячелетнем царстве господствовало не только среди евреев. Христиане — уже на основе Евангелия — находили возможным ждать того же. "Сказываю же вам, что отныне не буду пить от плода сего виноградного до того дня, когда буду пить с вами новое вино в царстве Отца Моего — из этого места некоторые строят басню о тысяче лет, когда, как они уверяют, Христос будет царствовать телесно и пить вино, которого не вкушал Он с того времени и не вкусит до конца мира".
По всей вероятности, общность причин родила и общую мечту. Гонимые иудеи и гонимые христиане, как бы в нетерпении, как бы не имея сил ждать небесных наград, уже здесь, на земле, хотели насладиться блаженством и чисто земным, понятным им и в настоящее время столь недоступным торжеством. Отсюда эта детская греза о "новом вине" или о "новом Иерусалиме", восставшем из пепла. Несчастье ищет последнего утешения в легенде, в поэзии, и от этого обыкновенно с годинами бедствий связывается так много чудес, подвигов и полных таинственного смысла знамений.
Может быть, таким образом и возникла — в связи с жестоким гонением Деция — трогательная легенда о семи спящих эфесских отроках, будто бы спасшихся тогда в пещере от преследования, заваленных там камнями по приказанию гонителя, уснувших на два века и приблизительно в изображаемую нами эпоху случайно открытых и пробудившихся. Целый ряд недоразумений, проистекших от их неведения о продолжительности своего сна, делает эту церковную повесть занимательной, как любая фантастическая сказка, поэтический же мотив долгого и чудесного сна через Коран перешел и в нашу литературу: его отзвук— "И путник усталый на Бога роптал" в "Подражаниях Корану" Пушкина.
Ко времени Иеронима все эти долгие годы гонений, бедственного положения христианской религии были уже далеко, но — замечательно — так велик был ужас от пережитого, что спустя триста лет верующие все еще думали, что Антихристом будет не кто иной, как вновь возродившийся Нерон. "Многие из наших полагают, что в виду чрезмерности зверства и преступлений Антихристом будет Домиций Нерон".
Но все-таки крест, в конце концов, восторжествовал. Теперь этот символ, когда-то требовавший кровавых жертв со стороны приверженцев своих, получил уже всеобщее признание, и многие христиане, между прочим и сам Иероним (за что говорят некоторые выражения его), даже рисовали себе изображение креста на лбу ради особенной ревности о Христе. "Из древних еврейских букв, до сих пор употребляющихся самаритянами, последняя — "тау" имеет вид креста, который написуется на челе христиан, и знак которого часто делается рукой". После этого становится понятным несколько странное на первый взгляд восклицание Иеронима, обращенное к Илиодору: "Рей креста да утвердится на челе". Можно догадываться, что это рисование креста на лице было обычаем монашествующих.
IV
В начале работы мы давали краткий очерк римского общества в IV веке. Что могло родиться от соединения подобной упадочной цивилизации и учения Христа? Было ли последнее настолько могущественно, чтобы духовно победить и внутренне возродить первую? Сочинения Иеронима драгоценны в том отношении, что они дают ответ на подобные вопросы. Ответ этот близок к отрицательному, и мы несколько даже испуганно читаем эти материалы эпохи, этот почти обвинительный акт против христианства того времени, написанный рукой большого таланта и пламенно верующего человека.
Когда Иероним сообщает нам о том, что знатная римлянка бьет нищую за раздачей милостыни ["...между тем старуха, обремененная годами и лохмотьями, после получения милостыни забегает вперед, как это обыкновенно и делается, чтобы получить вторую монету, и когда до нее доходит очередь, получает кулак и расплачивается кровью за свое преступление""] — мы даже не удивляемся: трудно было так скоро утратить "волю к власти" людям, выросшим на руках рабов. Но вот перед нами проходят вереницы духовных лиц — лизоблюдов, лихоимцев, клеветников, — и читателю становится как-то не по себе, и он начинает понимать, почему Иероним бежал из Рима и звал всех в монастырь, в пустыню, в Вифлеем.
Остановимся на этих его изображениях.
"Есть иные — говорю о людях моего состояния — которые только для того добиваются пресвитерства и диаконата, чтобы свободнее видеть женщин. У них одна забота, чтобы одежды их хорошо пахли, чтобы ногу не жал лакированный башмак. Завитые кудри несут след щипцов, пальцы сияют кольцами, и чтобы обуви не обрызгала уличная грязь, они проходят ее на цыпочках". Союзы братской любви, все эти "агапии" обращались в сожительство клириков и матрон, и Иероним спрашивал: "Откуда занесена в церковь язва агапет, откуда новое название жен без брака, откуда новый вид наложниц?" "Сами клирики, которые должны были бы являться наставниками и примером строгости, целуют головы своих покровительниц и, протянув руку, так что — не зная — подумаешь, что они хотят благословлять, принимают плату за свое приветствие", а матроны "называются чистыми и святыми, и после сомнительной вечери видят во сне апостолов".
"Святая любовь не нуждается в частых подарочках, в платочках и повязках, в одеждах, идущих к лицу, в совместно отведываемых кушаньях, в ласковых и сладких записочках. Мед мой, свет мой, радость моя — от всех этих и подобных им любовных глупостей, от всех этих нежностей и смеха достойных учтивостей мы краснеем в комедиях, нам противны они у светских людей, — насколько же более в устах клириков и клириков-монахов, у которых священство возвышается обетом и, наоборот, самый обет — священством их".
"Стыдно сказать: идольские жрецы, актеры, цирковые наездники и публичные женщины могут получать наследства. Только одним монахам и клирикам запрещено это, и запрещено не гонителями, а кесарями-христианами. Я не на закон жалуюсь, а скорблю, что мы заслужили такой закон. Прижигание железом хорошо, но зачем рана, чтобы она нуждалась в прижигании? Предосторожность закона строга и предусмотрительна, но и таким путем не обуздывается однако алчность. Мы прибегаем к доверительным письмам, чтобы обойти эти постановления, и как будто бы распоряжения императоров были выше, чем заповеди Христа, боимся законов и презираем Евангелие. Пусть будет мать-церковь наследницею паствы своей, детей своих, которых она родила, питала и лелеяла, — зачем же мы становимся между матерью и детьми? Слава епископа в том, чтобы заботиться о средствах для бедных, позором же духовенства является забота о собственном обогащении. Рожденный з бедной деревенской хижине, тот, кто когда-то едва имел черный хлеб и просо для питания, я теперь пренебрегаю пшеничной мукой и медом, знаю сорта и имена рыб, знаю, на каком берегу собраны устрицы, по вкусу птиц угадываю провинции (откуда они доставлены), и меня услаждает редкостность яств, а за последнее время даже их испорченность".
"Я слышу, кроме того, о низкой услужливости некоторых по отношению к бездетным старикам и старухам. Они сами подставляют горшок, сидят у ложа и в свои руки принимают мокроту от кашля и желудочные извержения. Пугаются при приходе врача и трепещущими устами справляются, лучше ли больному? И если старик стал немножко бодрее, тревожатся, и — при показной радости — внутри дух их мучится жадностью. Им страшно потерять даром труды, и живучего старика они сравнивают с Мафусаилом. О, какая была бы им награда у Господа, если бы они не надеялись на плату в настоящем. С какими усилиями достигается тленное наследство! С меньшим трудом может быть куплен жемчуг Христа".
Когда читаешь весь этот последний отрывок, трудно отрешиться от мысли, что это не страница из какого-нибудь злого письма-памфлета времен Реформации, направленного против монахов. И опять приходит невольное сопоставление: V и XV век. Возрождение, казалось, коснулось не одних только положительных сторон воскрешаемой эпохи, — и несомненно, что-то общее есть в упадке Рима императорского и Рима папского. Те же пороки, та же ненасытная жажда золота, то же горациево virtus post nummos. Словно завершился круг и пришел к своему началу. Средние века были веками дикости, но и простоты душевной, и христианство их было, может быть, выше, искреннее, чем до них (в веке четвертом) и еле них (в эпоху гуманизма). Разница только одна: IV веке в этом Вавилоне, как не раз называет Рим наш автор, были те десять праведников, за которых обещал пощадить когда-то Содом, и Рим был пощажен, даже усилился (как центр религиозной жизни Запада), — в XVI веке их не оказалось, и Рим понес небывалое поражение: его победил "честный немец", упрямый августинский монах. Что касается этих римских праведников, о которых мы только что говорили, то действительно, как-то даже странно видеть среди уже изображенной нами христианской повседневности IV-V веков такие характеры, как Августин, его мать — св. Моника, Амвросий Медиоланский и, наконец, те римские женщины, с которыми мы еще встретимся впереди. Масса же христианская была, пожалуй, даже хуже в IV веке, чем когда бы то ни было потом. Понятия театра и храма перемешались у этих любителей зрелищ до того, что популярных проповедников приветствовали аплодисментами. И Иероним предупреждает Непоциана в письме к нему: "Когда говоришь в церкви, возбуждай плач в народе, а не крик восторгов". Там назначались любовные свидания и происходили столь недостойные сцены, что Иероним замечает: "Девицам легкомысленным почти опаснее ходить в места святые, чем в места публичные"73*. Еще определеннее выражается он в "Книге против Вигилянция". Последний указывал на разврат во время ночных служб в базиликах мучеников. Иероним мог возразить только следующее: "Преступления юношей и дурных женщин, которые часто обнаруживаются ночью, не должны вменяться людям благочестивым: известно, что и в пасхальную заутреню неоднократно бывали подобные же случаи, и, однако, вина немногих не может вредить самой религии" (или "богослужению").