ЕВХАРИСТИЯ. ТАИНСТВО ЦАРСТВА

Причина этому в том, что «символ» означает здесь нечто не только отличное от реальности, но, в самой сущности своей, — противоположное ей. Ниже мы увидим, что специфически западное, латинское ударение на реальном присутствии Христа в евхаристических, дарах возникло, прежде всего, из испуга перед низведением этого присутствия в категорию «символического». Но, чтобы породить этот испуг, нужно было сначала, чтобы слово «символ» перестало означать нечто реальное, само превратилось бы в антитезу реальности. Иными словами, там, где мы имеем дело с реальностью, не нужен символ, и наоборот, символ там, где нет реальности. Это и привело к пониманию литургического символа как «изображения», но как раз в ту меру и «нужного», в какую изображаемое им — не реально. Тогда, почти две тысячи лет назад, Спаситель вышел на проповедь реально, теперь же мы изображаем этот выход символически — для того, чтобы напомнить себе смысл этого события, значение его для нас и т. д Всё это, повторяю, благочестивые и по своему законные намерения. Но, не говоря уже о том, что на деле такого рода «символизм» очень часто оказывается произвольным, искусственным (так вход на Литургии превращается в символ «выхода»), он фактически низводит девяносто процентов литургических обрядов до уровня дидактических инсценировок, вроде «хождения на осляти» или «пещного действа», и это значит — лишает их внутренней необходимости, отнесенности их к реальности богослужения. Они оказываются символической оправой, украшением — для двух или трех «моментов», составляющих, в этом подходе, реальность Таинства — необходимую и потому — «достаточную». Что это именно так, доказывается, повторяю, с одной стороны, нашим официальным, школьным богословием, которое давно уже удалило из поля своего «интереса» фактически весь чин Литургии, всю Евхаристию свело к одному «моменту», к одной «тайносовершительной формуле». С другой же, как это ни покажется странным, самим благочестием. Не случайно, конечно, всё возрастает в Церкви число людей, которым все это нагромождение символических истолкований мешает молиться и по настоящему участвовать в Литургии, отвлекая их от той духовной реальности, непосредственное соприкосновение с которой и составляет сущность молитвы. Ненужный богослову «изобразительный символизм» оказывается ненужными серьезному верующему.

III

Вот это отделение одного от другого, противоположение одного другому — «символа» и «реальности» — и легло в основу того восприятия, а затем и определения Таинств, и, в первую очередь, Евхаристии, средоточием которого является учение о тайносовершительной формуле. Учение это пришло к нам с Запада, где, в отличие от Востока, таинства очень рано составили предмет особого изучения и определения. В схоластическом трактате «De Sacramentis», в его постепенном развитии, особого внимания заслуживает своеобразная отделенность таинств от Церкви. Отделенность эту понимать нужно, конечно, не в том смысле, что таинства установлены и действуют вне Церкви и независимо от неё. Нет, они даны Церкви, они совершаются в ней и только ей данной властью совершать их, и, наконец, совершаются для неё. Но совершаемые в Церкви и Церковью таинства — в самой Церкви — составляют особую, только им присущую реальность. Особую в своем установлении непосредственно самим Христом, особую в своей сущности «видимых знаков невидимой благодати» (invisibiles gratiae visibile signum), особую в своей «действенности» (efficacio) и, наконец, особую как «причину благодати» (causa gratiae).

Причиной этого «обособления» таинств в новую, sui generis реальность является схоластическое определение таинств как установленных только из-за падения человека и спасения его Христом. В состоянии «изначальной невинности» человек в них не нуждался. Нужны они только потому, что человек согрешил и нуждается в лекарствах от ранений греха. Вот такими лекарствами — «quaedem spirituales medicmae qui adhitantur contra vulnera peccati» и являются таинства. И, наконец, единственный источник этих лекарств — это Passio Christi — страдания и крестная жертва, которою Христос искупил и спас человека. «Таинства совершаются силой страстей Христовых» — «operatus in virtute Passionis Christi» и ее применяют к человеку — «passio Christi quaedam applicatus hominibus…».

Подводя итоги развитию западного сакраментального богословия, католический богослов Dom Vonier, автор известной книги «Ключ к евхаристической доктрине», пишет: «Мiр таинств есть новый мiр, созданный Богом и всецело отличный от мiра природы и даже от мiра духовного. Нет ничего ни на земле, ни на небе, подобного таинствам. У них свой образ существования, своя психология, своя благодать. Мы должны понять, что понятие таинств есть нечто всецело sui generis…».

Нам нет нужды входить в подробное рассмотрение этой по своему стройной и последовательной системы. Сказанного достаточно, я думаю, чтобы почувствовать и осознать чуждость этого учения православному опыту таинств, несовместимость его с исконным литургическим преданием православной Церкви. Я говорю «чуждость опыту», а не учению, потому что то учение о таинствах и в первую очередь об Евхаристии, каким мы находим его в наших, но по западному образцу и в западных категориях построенных учебниках догматики, опыту этому не только не соответствует, но и открыто ему противоречит.

Но если говорить об опыте, изначала хранимом Церковью в своем «законе молитвы», то чуждость, глубочайшая чуждость этому опыту западной сакраментальной схоластики не может не стать очевидной. Главный же источник этой чуждости — это отрицание и отвержение латинским учением символизма, присущего христианскому восприятию мiра, человека и всего творения и составляющего онтологическую основу таинства. В этой перспективе латинское учение есть начало того распада и разложения символа, который, с одной стороны, будучи «сведен» к «символизму изобразительному», отрывается от реальности, а с другой — перестает восприниматься как основное откровение о мiре и творении. Когда Dom Vonier пишет, что «нет ни на небе, ни на земле ничего подобного таинствам», не означает ли это прежде всего, что, хотя в своем совершении они так или иначе зависят от «творения» и его «естества», — в самом этом естестве они ничего не раскрывают, ни о чем не свидетельствуют и ничего не являют… [14]

Православию это учение о таинстве чуждо, следовательно, потому, что в православном церковном опыте и предании таинство воспринимается прежде всего как откровение о подлинном естестве творения, о мiре, который, сколь бы ни был он падшим «мiром сим», остается мiром Божиим, чающим спасения, искупления, исцеления и преображения в новую землю и новое небо. Иными словами, Таинство, в православном опыте его, есть откровение, прежде всего, о таинственности самого творения, ибо мiр был создан и дан человеку для претворения тварной жизни в причастие жизни Божественной. И если вода может стать крещальной «баней пакибытия», если наша земная пища, хлеб и вино, может быть претворена в причастие Телу и Крови Христовых, если елеем даруется помазание Св. Духа, если, короче говоря, все в мiре может быть опознано, явлено и принято как дар Божий и причастие новой жизни, то это потому, что все творение изначала призвано и предназначено к исполнению Божьего домостроительства — «да будет Бог всяческая во всем».

Именно в этом — таинственном — восприятии мiра сущность и дар того светлого космизма, что пронизывает собою всю жизнь Церкви, все литургическое и духовное предание Православия. Ведь и сам грех воспринимается здесь как отпадение человека и в нем всего творения от этой таинственности — oт «paя бессмертия» — в «мiр сей», живущий уже не Богом, а собою и в себе, и потому — тленный и смертный. А если так, то и спасение мiра совершает Христос, восстанавливая мир и жизнь как Таинство [15].

Таинство это одновременно космично и эсхатологично, относится как к мiру Божьему в его первозданности, так и к исполнению его в Царстве Божьем. Оно космично потому, что обнимает все творение, приносится как Божье Богу — «Твоя от Твоих!.. о всех и за вся» — и в себе и собою являет победу Христову. Но в ту же меру, в какую оно космично, оно также и эсхатологично, направлено и обращено к Царству будущего века. Ибо, отвергнув и убив Христа, — своего Творца, Спасителя и Господа — «мiр сей» сам себя приговорил к смерти, ибо не имеет он «жизни в себе» и отверг ту, о которой сказано: «В Нем была жизнь и жизнь была свет человеков» (Ин. l:4). Kaк «мip ceй», он кончится, «небо и земля прейдут…». И потому верующий во Христа и принявший Его как «Путь, Истину и Жизнь» живет чаянием будущего века. Он уже не имеет здесь «пребывающего града, но грядущего взыскует» (Евр. 13:14). В том то, однако, и вся радость христианства, пасхальная сущность его веры, что этот «будущий век», будущий по отношению к «мiру сему» — и уже явлен, уже дарован, уже «посреди нас». И сама наша вера уже «есть осуществление (υπόστασις — реальность) ожидаемого», уже «есть уверенность» (έλεγκος — доказательство) — в невидимом» (Евр. 11:1). Она сама есть и являет и дарует то, на что она направлена: на присутствие посреди нас грядущего Царства Божия и его невечернего света.

А это, в свою очередь, означает, что в православном опыте и предании Таинством является, прежде всего, сама Церковь. Историки богословия неоднократно отмечали, что в раннем отеческом предании мы не находим определений Церкви. Но причина этому не в «неразвитости» тогдашнего богословия, как думают некоторые ученые богословы, а в том, что для раннего предания Церковь не объект «определений», а живой опыт новой жизни. Опыт, в котором институционная структура Церкви — иерархическая, каноническая, литургическая и т. д — таинственна, символична по самой своей сущности, ибо существует она для того, чтобы быть постоянно претворяемой в ту самую реальность, которую она являет, исполнением — невидимого в видимом, небесного в земном, духовного в материальном.

Церковь, таким образом, есть Таинство в обоих указанных выше измерениях: космическом и эсхатологическом. В космическом, потому что в «мiре сем» она являет подлинный, первозданный мiр Божий, как начало, в свете которого, по отношению к которому только и можем мы осознать всю высоту нашего горнего призвания, а потому и глубину нашего отпадения от Бога. В эсхатологическом потому, что первозданный мир, являемый Церковью, уже, спасен Христом — и в литургическом и молитвенном опыте не отрываем от того конца, ради которого он создан и спасен, и «дабы был Бог вся во всем» (1 Кор. 15:23).