Очерки по истории Русской Церкви

Усердие к построению храмов весьма рекомендует набожность древнерусских князей. Некоторые историки, поражаясь числом 600 церквей, сгоревших в 1124 г. в Киеве, заключают отсюда о беспримерной ревности князей к храмозданию. Между тем дешевые домовые церкви, каковые, главным образом, и разумеются в этом громадном числе, совсем не требовали для своего появления каких-нибудь особенных жертв и усилий со стороны людей состоятельных и даже строились не по мотивам чистой религиозности, а в значительной степени из житейского тщеславия. Странная грубость понятий наблюдается однако в отношениях князей к святыне храмов, столь усердно ими созидавшихся и украшавшихся. Среди своих междоусобных войн князья слепо верили, что небесные покровители их удела вместе с ними ревнуют о победах и обогащениях за чужой счет. Поэтому Богородица Владимирская украшается награбленной святыней из Богородицы Киевской, София Полоцкая — из Софии Новгородской и т.п. В 1066 г. Всеслав Полоцкий при взятии Новгорода унес из св. Софии колокола, поликандила и церковные сосуды. В 1171 г. войска Андрея Боголюбского захватили Киев и «грабиша», говорит летописец, «монастыри и Софию и Десятинную Богородицы: церкви обнажиша иконами и книгами и ризами, и колокола изнесоша вси, и вся святыни взята быша». В 1205 г. Черниговские князья, с помощью которых Рюрик Ростиславич отнял Киев у своего соперника, «митрополью св. Софью разграбиша, и Десятинную св. Богородицы разграбиша и монастыри вся, и иконы содраша, а иные поимаша, и кресты честные и сосуды священные и книги, то положиша все себе в полон». Во всем этом сказалась еще закваска узкого языческого политеизма, дробившего Божество и святыню на столько же враждующих лагерей, сколько создавала их человеческая история.

Очень полюбилось русским еще одно средство внешнего богоугождения — именно путешествия к свв. местам. Случаи таких путешествий нам известны начиная со времен преемника св. Владимира кн. Ярослава. В это время ходил на восток преп. Антоний. Тогда же хотел уйти в Иерусалим юноша Феодосий вместе с группой других странников. Вместе с игуменом Даниилом в нач. XII в. в святую землю путешествовала целая дружина русских людей. Во второй половине XII в., как узнаем из жития и хождения преп. Евфросинии Полоцкой, в Иерусалиме был особый русский монастырь Пр. Богородицы, основанный русскими монахами, вероятно, для приюта отечественных паломников, которые к тому времени чрезвычайно умножились. Дорога к Иерусалиму стала казаться русским людям настолько проторенной, что они по разным поводам давали зачастую обет сходить в святой Город, а для большего обязательства связывали себя клятвой (Вопрош. Кирика). Еп. Нифонт Новгородский находил, что стремление к паломничеству возросло до излишества и ко вреду государства отнимало от обычных занятий массу рабочих рук. Были и положительные злоупотребления благочестивым делом. По словам того же Нифонта, многие ходили по свв. местам только затем, чтобы праздно есть и пить: «того деля идет абы порозну ходяче ясти и пити».

Таким образом, русская церковь за время киевского периода успела создать общий тип русского человека, искренно привязанного к христианской религии, с усердием исполняющего дела внешнего богопочитания, но еще мало богословски сознающего основы исповедуемой им религии и, конечно, еще довольно густо опутанного старыми языческими суевериями.

Но этот религиозный примитивизм, при сердечной восприимчивости, не помешал церкви выполнить ту же христианизаторскую миссию и в прикладной, нравственной сфере. Перевоспитывая «догматическое» сознание масс, церковь перевоспитывала и их личную и общественную мораль. И в этой, может быть, труднейшей области ее достижения довольно эффективны

B) Нравственность (личная и общественная)

Русская церковь начала свою нравственно воспитательную миссию среди народа с первобытной языческой религией, нисколько не проникнутой началами нравственными.

В них боги являются покровителями сильных и коварных и служителями их страстей. Поэтому, как отношения людей к богам, так и людей между собой рисовались в них чисто корыстными, эгоистическими. Не даром Платон считал Гезиода и Гомера развратителями народа и говорил, что Гезиод прикован в аду к медному столбу, а Гомер повешен на дереве и обвит змеями за басни о богах. Свидетельства о низком уровне нравственных понятий в норманно-славянской религии русских вообще и о грубости нравов можно находить у арабских писателей. Ибн-Фодлан так изображает отношения торгового древне-русса к своим богам. Во время прибытия русских судов к якорному месту, каждый из них выходит, имея с собой хлеб, мясо, молоко, лук и горячий напиток, и приближается к высокому поставленному столбу, имеющему лицо, похожее на человеческое, а кругом его малые изображения. Он подходит к большому изображению, простирается пред ним и говорит: о, господине! Я пришел издалека и привел много девушек, столько-то соболей, столько-то шкур…, пока не перечислит все, что он привез с собой из своего товара. Затем говорит: этот подарок принес я тебе — и оставляет принесенное им пред столбом, говоря: желаю, чтобы ты мне доставил купца с динарами и диргемами, который купил бы у меня все, что я ему покажу; — после этого он удаляется. Если продажа будет затруднительной и время ее продолжается долго, то он возвращается с другим подарком во второй, в третий раз». Корысть и грубый расчет — вот мотив служения богам древнерусского язычника. B основе взаимных отношений полагались та же корысть и право сильного. Ибн Даста говорит, что «все руссы постоянно носят при себе пики, потому что они мало доверяют друг другу, и что коварство между ними дело самое обыкновенное; если кому удастся приобресть хоть малое имущество, как уже родной брат или товарищ начинает завидовать и домогаться, как бы убить его и ограбить». Что касается области плотской нравственности, то здесь царила такая необузданная животная чувственность, такое феноменальное «нестыдение» (по выражению летописца), «о которых не лепо есть и глаголати».

Ничего не может быть резче той противоположности, какую внесла в круг нравственных идей русского язычника церковь. Церковь раскрыла для него понятие греха и указала его даже в малейших, ни для кого невидимых движениях человеческого сердца, а над всем внутренним миром человека и над всеми частностями его внешнего поведения поставила Бога, как бдительного Судию. Мысль о неизбежном божественном суде производила необыкновенно сильное впечатление на пугливое воображение язычника и отрезвляющим образом влияла на его нравственное поведение. Такое именно психологическое значение идеи суда Божия выразилось и в сказании об обращении кн. Владимира, более всего пораженного картиной загробных страданий, и в древнем русском обычае помещать большое изображение страшного суда в задней части храмов. На примере того же кн. Владимира можно видеть, как принцип безжалостного эгоизма в отношениях к ближним под влиянием церкви уступал место принципу любви в ее доступной форме милосердия. Коварным образом убивший своего брата Ярополка и взявший себе его супругу, Владимир становится в христианстве в высокой степени чувствительным к людским страданиям: он, боясь греха, не хочет убивать даже злодеев и проявляет исключительно широкую благотворительность всем бедным и немощным. Проникнутый духом новой религии сын его Борис, вместо того, чтобы по языческому обычаю воспользоваться сочувствием к нему киевлян и войска и прогнать Святополка из Киева, охотно признает его старшинство, а затем мученически погибает от руки неблагодарного брата. Наконец разрыв с чувственностью, как необходимое требование христианской нравственности, точно также выразительно сказался на личности крестителя русской земли. Летопись передает нечто чудовищное о женолюбии Владимира-язычника, именно говорит о 800 его наложниц и кроме того еще прибавляет, что Владимир «бе несыт блуда, приводя к себе мужеския жены и девицы растляя». Является невольно сомнение в вероятности цифры, говорящей о таком непомерном сластолюбии. Под наложницами здесь скорее всего разумеются те военнопленные невольницы, какие составляли обычный предмет торговли русских князей и в то же время находились в полном распоряжении их владельца. При себе их Владимир мог держать в таком большом количестве и не для себя только лично, а и для своей дружины, которой поблажал всячески. Во всяком случае, в поведении Владимира в этом отношении было что-то выдающееся: монах Иаков влагает в уста ново просвещенному князю такую фразу — «акы зверь бях, много зла творях в поганстве и живях яко скоти наго», а Титмар Межиборский прямо выражается о Владимире, что он был fоrniсatоr immеnsus еt сrudеlis. Однако, несмотря на свой 30-летний возраст, Владимир нашел в себе столько нравственного героизма, чтобы совершенно отстать от своей крайней распущенности. Но он еще ни в каком случае не представлял собой аскета. Нашлись все-таки вскоре по крещении русской земли пылкие идеалисты, хотевшие во всей возможной полноте осуществить идею отвержения плоти, той тяготившей христиан плоти, которой всецело жило прежнее язычество. Это — Киево-Печерские подвижники…

Князья старались подражать в милосердии своему славному прадеду. Образ неповинных страдальцев Бориса и Глеба, положивших душу свою ради мира общественного, и нежелание походить на бесчестного убийцу их, Святополка, не раз удерживали князей от междоусобной вражды и кровопролитий. Что же касается идеальных образцов монастырских добродетелей, то на них было обращено исключительное внимание русского народа, в них была усмотрена вся полнота христианской святости и едва ли не единственный прямой путь спасения.

Невыгодной стороной такого монастырского понимания христианской нравственности явилось то, что мирская христианская жизнь у русских осталась без своего полного нравственного идеала. Не было такого готового идеала и в русском светском обществе, который бы служил дополнением идеалу монастырскому, на подобие западноевропейского рыцарства, с его культом личной чести, уважения достоинства в другом человеке и поклонения женщине. Таким образом, мирской русский христианин очутился в довольно отчаянном положении. Он чувствовал как бы роковую невозможность быть настоящим христианином. Он был женат, заботился о приобретении средств к содержанию своей семьи, чувствовал потребность развивать в соответствующей деятельности свои природные дарования и, наконец, отдыхать среди каких-нибудь жизненных радостей и развлечений. Между тем аскетический идеал требовал от него только умерщвления плоти, отвращения от житейских радостей, презрения к женской красоте, а чрез это и презрение к женщине вообще. Этот восточный мотив особенно резко развивался в статьях «о злых женах» (напр., в сборнике «Пчела»). Против такой крайности, как увидим ниже, сама же церковь боролась, внушая высший христианский взгляд на достоинство женщины. Во всяком случае яркая проповедь аскетизма и отсутствие учения о мирской христианской морали создавали у чутких людей разлад в их совести и порывы к тому, чтобы хотя перед смертью формально принять монашеское пострижение. Характерно это томление совести древне-русского мирянина выражено в Ипатьевской летописи в рассказе о вел. князе Ростиславе Мстиславовиче (1168), том самом князе, которому духовник поп Симеон воспрепятствовал в конце концов надеть черные одежды. Ростислав часто говаривал Печерскому игумену Поликарпу: «поставь мне, игумене, келью добрую; боюсь я внезапной смерти… хотел бы я освободиться от маловременного суетного сего света и мимо текущего и много мятежного жития сего». Поликарп благоразумно, но не вполне последовательно с точки зрения господствующего взгляда на спасение, отговаривал князя от его намерения. «Вам, говорил он князю, Бог так велел быть: делать на этом свете правду, в правду суд судить и держаться раз принятой присяги». Но последовательный ученик тех же монахов — князь не мог сделать игумену этой беспринципной с его точки зрения уступки и настаивал на своем: «Отче, возражал он, княжение и мир не могут быть без греха, а я уже не мало был на этом свете и хотел бы поревновать, как все правоверные цари пострадали и получили награду от Господа Бога Своего, как святые мученики пролили кровь свою и восприняли венец нетленный, как отцы святые, удручивши тело свое постом и узким и тесным путем ходя, достигли царства небесного, как, слышал я, говорил и сам правоверный царь Константин, что если бы знал он насколько честен лик иноческий, восходящий к престолу Божию без доклада («бес пристава»), то снял бы венец и багряницу…» Прежде полагали, что против исключительного господства монастырского идеала спасения в до-монгольское время высказывался Владимир Мономах. С легкой руки проф. Порфирьева, в поучении Владимира Мономаха читали такое место: «Милость Божия заслуживается не одиночеством, не чернечеством, не голодом, как иные терпят, но делами милости и любви». Новейшая критическая проверка дала другой результат; мысль Мономаха оказывается такова: можно и в миру спастись, если уж для нас трудно н отшельничество и монашество и пост, путем которых спасаются другие добрые люди. (Шляков. О поучении Влад, Мономаха, СПБ, 1900 г., с. 93 и 110).

Понятно, что мирская жизнь, оставшись без идеала, туго прогрессировала в нравственном отношении, ослабляемая отчаянным сознанием невозможности не уступать влекущим прелестям мира. А грубые языческие пороки были велики и требовали вековых исправительных условий. Если не более, то во всяком случае не менее других народов русские были преданы пороку пьянства. О русских язычниках Ибн-Фодлан свидетельствует, «что они предаются питью вина неразумным образом и пьют его целые дни и ночи; часто случается, что они умирают со стаканом в руке». При перемене веры русские по сказанию выставляют соnditiо sinе qua nоn — дозволение «пити». И впоследствии, как изображает преп. Феодосий, русское пьянство доходило до крайностей: «одни, по его описанию, ползают на коленях, будучи не в состоянии стоять на ногах, другие валяются в грязи и навозе, ежеминутно готовые испустить дух».

Грубое нарушение седьмой заповеди было другим печальным наследством русских нравов от времен язычества. Так, наложничество былых русских работорговцев с своим живым товаром перешло в такие же отношения древне-русских бояр и вообще господ к своим рабыням-холопкам. Ярославова Правда считается, как с явлением вполне обыкновенным, с рождением господами детей от рабынь. В простом народе не одно столетие царил обычай многоженства и самая беспорядочная легкость разводов. Сношения молодых людей казались настолько неустранимыми, что еп. Нифонт, на вопрос Кирика об условиях их причащения, выставляет не требование совершенного воздержания, а лишь воздержания в продолжении 40 дней пред причастием (!). Кроме этого вечный человек-зверь и в данное время дает о себе знать. Зверские поступки этого рода (ослепление князя Василька, убийство Игоря Ольговича и т. п.), еще не так сравнительно прискорбны, как прискорбны случаи жестокости, имеющей вид узаконенного наказания, потому что жестокие законы несомненно ожесточают нравы. Еще более прискорбно, когда в жестокостях повинны лица, которым это приличествовало всего менее, именно епископы. Мы уже упоминали о страшной казни, которой подверг митр. Константин Ростовского архиепископа Феодора. Еще ранее этого Новгородский еп. Лука Жидята также поступил с своим холопом Дудиком. Дудик оклеветал в чем-то Луку и подверг его чрез это суду митрополита и трехлетнему заключению в Киеве. Но за то, когда епископ снова возвратился в Новгород на кафедру, то приказал Дудику урезать нос и обе руки, после чего тот убежал к немцам.

Приведенными иллюстрациями мы стараемся определить степень воздействия церкви на личную нравственность, указать на ее достижения и на ее неудачи. Есть основания подозревать, что в только что указанных случаях дурным примером послужило византийское законодательство, в котором, при всем его формальном совершенстве, хранились, однако, остатки варварской жестокости. Древнерусская национальная система уголовных наказаний обыкновенно била виноватого только по карману и потому отличалась значительной мягкостью. Между тем в перенесенной к нам славянской компиляции из византийских законов, известной под именем «Закона судного людям», встречаемся с урезанием носа, как наказанием за прелюбодеяние с черноризицей, за связь с замужней женщиной и даже за женитьбу на куме. Впрочем, это единственная темная струйка, переданная нам византийским законодательством; во всех других отношениях последнее сделалось в руках представителей русской церкви крупным средством для проведения начал христианской нравственности в русскую жизнь.

Церковь в истории, кроме прямых нравственно-воспитательных влияний на совесть каждого отдельного ее члена, известна и своим мощным преобразующим влиянием на нравственность общественную, в связи с универсальным воздействием ее на всю жизнь человечества, на всю цивилизацию и культуру. Применим эту мерку к русской церкви. Великодушно призванная княжеской властью к содействию в гражданском законодательстве и вообще в строении земли русской, церковная иерархия тем самым поставлена была в наилучшие условия для христианизации русского общества. И она действительно успела провести в законодательство и жизнь несколько благодетельных влияний, в которых историк найдет осязательное доказательство выполнения церковью своего идеального служения обществу.