Ecumenical Councils
По своему внешнему облику Ефесский собор 431 г., в сравнении с другими вселенскими соборами, является самым неблагообразным, смутным, неудачным и формально просто не состоявшимся. По своей беспорядочности он немногим уступает соседнему по времени и месту с ним Ефесскому же собору 449 г., собранному также в качестве вселенского, но заклейменному вскоре жутким названием «разбойничьего». а между тем деяния Ефесского собора 449 г. были утверждены тем же самым императором, Феодосием II, а деяния III Вселенского собора — не утверждены и собор за беспорядок и беззаконие был высочайше распущен. Но церковь судила иначе. Церковное восприятие было как раз обратное. Отсюда видно, что богословско-канонический термин «рецепции» соборов обосновывается на несомненных фактах. Есть вообще икона вещей, их высший, богоподобный нетленный образ. И праведно зрящее око видит икону там, где плотское зрение видит лишь убогую материальную оболочку. Из своей бурной истории, не менее бурной, чем всякая другая человеческая история, церковь выделила множество иконных образов, составивших сокровищницу ее учения и назидания. Есть иконографическое представление о вселенском соборе; есть и иконы соборов в красках. Это — и духовная реальность, и вместе и абстракция от конкретной и часто мутной исторической действительности. Верующий историк должен видеть икону событий, но, именно как историк, он обязан знать и давать отчет о всей живой прозе событий прошлого. В этой двусторонности и вместе двуединстве познания и исполняется долг христианской мудрости, живущий и дышащий антиномической тайной богочеловечества. Как же и почему вышло, что далеко не примерный Ефесский собор 431 г. воспринят нами как вселенский, т. е. одна из норм нашей веры?
Ο чем шла речь тогда? Как раз именно о тайне богочеловечества, об ее умственном постижении до крайних пределов доступной человеческому разуму ясности. В сущности, это тот же самый вопрос, который томит и современное нам догматическое и практическое сознание христианства, вопрос, как соединяется божественное с человеческим и что есть человек пред Богом? В ту пору этот вопрос с диалектической неизбежностью надвинулся на церковь по окончании триадологических арианских споров. Для церкви настал момент неотложного решения вопроса: какого придерживаться курса догматической мысли в споре о лице Богочеловека? а курс был разный, не в отвлеченной, логической возможности, а уже в прочно сложившихся двух школьных направлениях ученой богословской мысли антиохийского и александрийского центров. После неудавшейся попытки нашего ученого-историка протоиерея Иванцова-Платонова затушевать роль двух различных школ древнего вселенского богословия надо признать бесспорным достоянием и нашей науки, вслед за инославной, признание глубокой философско-богословской разнотипности двух названных школ. «Несторий не один — Несториев много!» — восклицал в 449 г. Диоскор Александрийский. Да, дело было не в Нестории, а в конфликте школ, разделивших весь Восток на две половины. При такой предпосылке скомкать вопрос и приглушить его вскрытие внешними запрещениями, как это вышло в Ефесе 431 г., было мерой бесполезной. Жизнь потребовала разворачивания вопроса до конца. И, как известно, Ефес 431 г. был только «началом болезней». Если арианская лихорадка бурно трепала церковный организм долгих шесть десятилетий, то перемежающаяся лихорадка христологических споров растянулась на целых 250 лет, износила исторический организм церкви до явного утомления, расколола и умалила самую Византийскую империю, унесла из лона кафолической церкви миллионы душ, ввергнув их в ереси, и отняла у греческой державы весь иноплеменный окраинный Восток.
* * *
В чем же «икона», в чем специфическая ценность III Вселенского собора и в чем специфическая неправота его жертвы — печальной памяти Нестория?
В дни моей богословской юности один светский философ сказал мне: «Удивительная вещь! Церковь всегда была права, и все еретики были неправы!» Применимо ли это к данному случаю? Безусловно, как и ко всем прочим, хотя, повторяю, из всех вселенских соборов нет более соблазнительного, чем III, и из всех еретиков нет более симпатичного и здравого, чем Несторий. Его собственная апология, до нас не дошедшая, носила название Τραγωδία, т. е. трагедия. Под таким же названием писал в защиту его и ссыльный друг его, сначала комит, а потом епископ, Ириней. Трагичны судьба Нестория и конец жизни в ссылке. Трагична и его недавно открытая и в 1910 г. изданная в сирском оригинале и во французском переводе книга под заглавием: «Трактат Ираклида Дамасского». На основании ее английский ученый Бетюн-Бэкер, затем германский Лоофс и многие другие, преимущественно протестанты, возобновили давнюю, еще XVII в., тезу, что Несторий пал жертвой чистого недоразумения и был осужден неправильно. Народилась и новая консервативно-апологетическая литература в обвинение Нестория и сугубое оправдание Кирилла. Словом, вопрос снова приведен в движение и, как нам кажется, оживает не только с документально-археологической точки зрения, но и как вопрос, возрождающийся, по существу, в религиозном сознании современной нам церкви. Самое бесплодное и мертвенное отношение к нему — это внешнее суждение свысока о будто бы пустячном словопрении старых греков. Еще Цицерону казалось, что «jam diu torquet controversia verbi homines graeculos, contetionis cupidiores, quam veritatis» — «издавна споры о словах мучают греков, жадных больше до состязаний, чем до истины». Слова эти вспомнились и Лютеру при рассмотрении судьбы Нестория, но думать так — значит быть совершенно чуждыми и неблагодарными греческому гению, а также глубочайшим достижениям церковной мудрости. Под словами и миллиметрическими их различиями лежала живая мука души, терзаемой исканием истины не только умом, но и всем сердцем. И вопросы эти в существе своем все те же — великие, вечные, насущные, человеческие вопросы. И кто скажет, что напрасно лились чернила и кровь из-за таких оттеночных рассуждений, того мы с пристрастием спросим: а что наша идейная интеллектуальная и общественная жизнь разве чужда этой оттеночной, греческой диалектики, этой Haarspalterei (буквоедства), как говорят немцы? Скажите, разве каждый из нас не во власти самых тончайших, самых оттеночных до патологической чуткости притяжений и оттолкновений в своей интеллектуальной и особенно общественной и политической сфере? Какие мы все друг для друга «еретики», неспособные к соборному единству! Нет, не нам заносчиво смотреть на подвижников и мучеников вселенских соборных споров. Их достижения и их соглашения должны быть для нас предметом уважения, как добродетели соборности.
Итак, «икона» III Вселенского собора, его идеальное достижение, запечатленное в оросе 433 г., — это та же формула идеального равновесия природ в Богочеловеке, какой вскоре дал высшее выражение IV Вселенский Халкидонский собор. III собор был только этапом, черновым наброском. Но прежде чем дойти до Халкидонского равновесия, нужно было диалектически пройти сквозь специфический уклон Кириллова богословия и им защититься от угрозы полярного заблуждения, символически представлявшегося Несторием. Самой драгоценной, «иконной» чертой этого достижения является освящение имени и осознанного культа Богородицы как воплощенной вершины догмата об обожении человека. Под этим знаком собора Пресвятой Богородицы Ефесский собор и прошел в сознании церковных масс. Памятником этого, например, является древняя римская Санта Мария Маджоре, перестройка которой Сикстом III, как гласит посвятительная надпись, произведена для увековечивания триумфа богородичного догмата в Ефесе. «Иконно» и оправдание антиохийского богословия, завершенное вскоре в Халкидоне. а за промежуточный период в 20 лет все дефективное в Кирилловом богословии подверглось вновь огненному искушению опытной проверки, выявило в нем и извергло всю изгарь и все шлаки монофизитства.
Как только александрийцы с антиохийцами подписали соглашение 433 г., начались новые драмы на той и на другой стороне. Там и здесь нашлись крайние и непримиримые вплоть до расколов, подогретых давлениями и репрессиями со стороны государственной власти. В антиохийском округе взяли свое начало, без участия и вины самого Нестория, приверженцы крайностей его доктрины.
Так появилась группа консервативных антиохийцев, ушедшая в Персию и основавшая там так называемую церковь халдейских христиан с несторианским учением. В Александрии реакция на соглашение приняла не сепаратистский курс, а курс, претендующий на захват всего кафолического богословия, что и породило так называемый «разбойничий» собор 449 г.
* * *
B заключение мы спросим себя, какое же живое наследство оставил нам III Вселенский собор? Тянутся ли какие-нибудь живые нити к нашей христианской современности от великого конфликта V в. Несторий — Кирилл? Да, без сомнения. Тем, у кого открыт восприемник христианского ума и сердца, ясно, что наше время заболевает той же христологической мукой в ее обращенности к человеческой природе, к тайне человека во Христе. Уже сказано вещее слово, что «Церковь раскрыла тайну о Боге и Богочеловеке, но еще не о человеке». И эта тайна уже бьется о стены церкви мировыми волнами древнего хаоса. Он грозит захлестнуть убежавшее из церкви человечество потопом безбожия и бесчеловечия. Скала, маяк, корабль и якорь церкви — единственное верное прибежище. Но слово научения, но злободневная формула взаимоотношений в наши дни человеческого начала с Божеским должна оттуда понятно и призывно звучать. Звучит ли она? Слабо, неясно. Через полторы тысячи лет грозит человеческой природе строгий палец св. Кирилла. Из той же дали тянутся на защиту ее руки антиохийской рати, не исключая неглупого Нестория. Как? Казалось бы, их роль закончена после Халкидона. Равновесие природ установлено. Но в том-то и секрет истории, не всем очевидный, что за халкидонское «неслитно и нераздельно» нужно еще бороться и сегодня. Посмертная сила Кирилла еще века давила на Халкидонское православие и искривляло его линию.
Вечная заслуга антиохийцев (и Нестория в том числе), что они антиномию природ не исказили, а, утончая, до конца сохранили, т. е. оставили для ума неразрешенной. Кирилл притупил жало антиномии, обломив вершину человеческой природы — ее неслиянное самосознание. Несторий оказался зачарованным тем, что Христос был, как мы, а потому и мы можем быть сообразными Ему и теперь. Кирилл устремлен перспективно в будущее преображение, в эсхатологию, в то, что мы когда-то будем, как Он.
Халкидонский орос восстановил, как увидим, полноту антиномии, связав в один узел оба конца евангельской верви. Но что-то все-таки очень глубокое подметил Гарнак, утверждая с грубостью, что восточно-греческое благочестие есть монофизитское благочестие. Действительно, кроме великих монофизитских отпадов от православия из-за Халкидонского собора сама официальная православная Византия двести с лишком лет боязливо отталкиваласъ от Халкидона, мирила папу Льва с Кириллом за счет Льва. Кирилл одолевал. Ведь не один Несторий видел в Халкидоне свой реванш. Все монофизиты со своей точки зрения и в противоположном смысле твердили то же. Считали Халкидон хитроумной ловушкой. Несторий будто бы был анафематствован для отвода глаз, чтобы провести самое несторианство. И это была правда в смысле восстановления равновесия, нарушенного Ефесом. Но вся Юстинианова эпоха (VI в.) снова ушла к Ефесу, услаждалась монофизитствующими формулами — «Един от Св. Троицы распят», трисвятое с «распныйся за ны» (до сих пор об этом нам напоминает за литургией Юстинианово «Единородный Сыне»...) — и повторила, в сущности, Ефес в диалектически излишнем V Вселенском соборе 553 г., по-Кирилловски добивая мертвых «несториан» — Феодора, Иву, Феодорита — и поглощая монофизитского верблюда. Что иное затем ересь монофелитская [34] — μία θεανδρική ενεργεία, как не повторение через 200 лет Кирилловой μία φύσις του θεού Λόγου σεσαρκωμένη?