«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

В одном, по крайней мере, пункте этого детального раскрытия разность получалась вполне осязательная: это вопрос о психическом развитии человечества Христова, о человеческом ведении воплотившегося Бога Слова. Кирилл, имея за себя весьма основательные прецеденты в отеческой письменности, был крайним «икономистом»: он держался того убеждения, что ведение Богочеловека одно — божеское, граница Его человеческого духа в данном случае совпадает с бесконечностью, и если Он — по Евангелию — иногда чего-либо не знал, то это значит, что Он казался не знающим κατ’ οικονομίαν. Если Он — еще дитя — «возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости» (Лк. II, 40), другими словами: психически развивался, то это значит, что Он постепенно все менее и менее скрывал Свою божественную мудрость как Λόγος’α, Свое божеское ведение. Бессловесный младенец, Он был всеведущ и только всеведущ, и лишь для того, чтобы не нарушать Своего уподобления человекам, κат’ οικονομίαν принимал на Себя различные формы неведения и ограниченности, характеризующие разные возрасты естественного человека. Здесь докетический оттенок богословствования Кирилла достигает самого острого завершения, становится логически осязаемым. Восточные были в данном случае «агноитами». Они помнили хорошо богословскую письменность Евстафия антиохийского и других представителей антиохийской школы и в своем мышлении отправлялись от того, что Христос есть истинный человек. Его человеческое неведение, Его человеческая ограниченность кругозора, Его постепенное развитие — в отличие от Его божеского всеведения, безграничной мудрости, совершенной неизменяемости — {стр. 231} были для восточных бесспорною действительностью, историческим фактом, доказывающим истинное, неслитное и неизменное различие во Христе двух природ.

Эта последняя разность между Кириллом и «восточными» показывает высокое значение антиохийского направления: оно открывало дорогу крайностям Феодора мопсуэстийского и Нестория и заблуждениям несторианства, но, несмотря на это, оно имело великую миссию, уясняло историческое лицо Христа более, чем крайне догматизирующие александрийцы. Антиохийская школа была носительницею такой истины, такой идеи, без раскрытия которой христианское богословствование было бы неполным и незаконченным.

Вопрос об осуждении Феодора моэпсуэстийского.

Таким образом, не без тяжелых нравственных утрат для восточных единство церковное было восстановлено, но лишь для того, чтобы открыть место новым треволнениям. События с неумолимою логикою разрушали неправильную постановку вопроса о несторианстве на Ефесском соборе. Предводимый Кириллом, он взглянул на дело Нестория как на его личное, игнорируя точку зрения восточных. Теперь пришлось убедиться — по несправедливому, но меткому выражению Диоскора, — что «Несторий не один, Несториев много». Не нужно было быть слишком проницательным, чтобы видеть, что несторианство, в его подлинном выражении, имеет очень много общего с учением Феодора мопсуэстийского. Учение это имело прямую связь с учением Диодора тарсского. Диодора признавали учеником Мелетия антиохийского и без затруднения подыскивали параллели к его воззрениям в писаниях Евстафия антиохийского.

Таким образом, в несторианстве затронут был жизненный вопрос для церквей востока, — не только их настоящее, но и отдаленное, достославное их, прошлое. Несторий предан анафеме; как же относиться к тем пунктам учения светочей антиохийского богословия, в которых оно соприкасается с доктринами Нестория? На востоке расположены были ответить на это следующим образом: «Несторий осужден несправедливо за то, чему он не учил; следовательно, анафема против Нестория к тем отцам антиохийской школы, первородным чадам православия (Феодорит. Άτρεπ{стр. 232}τος, 77: των πρωτοτόκων τής ευσεβείας παίδων), никакого отношения не имеет». Но рьяные ревнители, примкнувшие к Кириллу, отвечали иначе: «Несторий еретик, и все, что напоминает его учение, есть ересь, а потому подлежит анафеме». Вопрос об историческом прошлом востока было бы легче решить, пока осуждение Нестория не бросило на него своей зловещей тени. Что было бы смягчающим обстоятельством в пользу Нестория, теперь стало обвинительным пунктом против его предшественников.

Этот вопрос «о корнях несторианства» поставлен был очень скоро и доведен до взрыва благодаря дружным усилиям людей различных оттенков. Приверженцы Нестория, с одной стороны, указывали на это отношение и распространяли учение Феодора в видах защиты своего дела. Люди, только замешанные в распрю между Кириллом и восточными, но к личности Нестория равнодушные, также обращались к Феодору, потому что в его писаниях они видели последнее слово богословской науки; они искали здесь царского пути между крайностями несторианства и аполлинарианства. Жившие на окраине греко-римского востока ученые стали переводить сочинения Феодора на сирийский, персидский и армянский языки. (Сирийский — язык массы населения восточного диэцеза; персидские христиане находились в тесной связи с сирийскими; Армения [Малая], во главе церковного управления которой стоял не раз упомянутый Акакий мелитинский, справедливо считалась одним из главных очагов противоантиохийского движения).

В числе деятелей на этом поле выдается Ива [Ихиба, Хиба] (Ίβας, Hîbô [по яковитскому произношению, по несторианскому — Hîbâ]), пресвитер эдесский. Он сопровождал своего митрополита Раввулу (Ραββούλας, Rabûlô) в Ефес, и, подобно всем восточным, оказался на стороне Иоанна. В своем знаменитом послании к ардаширскому епископу Маре (Mari men beit Hardaschîr, Assem. В. О. 1, 353), написанном под свежим впечатлением состоявшегося между Кириллом и Иоанном мира, Ива высказывает свою искреннюю радость по поводу этого события; а что касается до прошлого, то он подозревает в аполлинарианстве Кирилла, но не уверен и в православии Нестория. Ясно, что к чистым несторианам Ива не принадлежал. Стоя в Эдессе, по-видимому, во главе богословской школы, он; вместе с {стр. 233} другими своими сподвижниками изучал «учителя учителей и толкователя толкователей» Феодора и принимал участие в сирийских переводах.

Над этим-то обществом и разразился первый удар. Митрополит эдесский стоял в Ефесе на стороне Иоанна, хотя и не выделялся особенною энергиею. В Эдессе, еще прежде чем начались переговоры между Кириллом и Иоанном, с Раввулою произошла перемена. Суровый, ослепший старик, со свойственными ему крутыми замашками, открыл в сочинениях «киликийского епископа» корень зла, оповестил об этом Кирилла, и сам вдруг в церкви предал анафеме и Феодора и тех, которые подобно ему пишут и кто читает его сочинения, и тех, кто не приносит этих книг на сожжение. Вслед затем Раввула воздвиг гонение на догматических противников Кирилла и — по не совсем устойчивым восточным известиям — разгромил эдесскую школу, так что и учителя, с их наукою и сочинениями Феодора, и ученики разбежались, некоторые даже в Персию. В Эдессе думали (Ива), что престарелый митрополит, прежде сам читавший произведения Феодора, теперь вздумал свести свои личные счеты с мопсуэстийским епископом, который когда-то срезал его на одном соборе. В Антиохии подумали, с ужасом, не сказываются ли здесь константинопольские веяния.

События замирения востока с Египтом отвлекли внимание от этого происшествия. Но вопрос о Феодоре был уже поставлен, и Ива, теперь (с 8 августа 435 г.) митрополит эдесский, своим усердием о распространении сочинений Феодора снова раздул искру в яркое пламя. В Армении, где между монахами было немало аполлинариански настроенных, увидели в писаниях Феодора возмутительную ересь, сделали подбор из мест наиболее едких и отправили с одного собора депутацию (двух пресвитеров) в Константинополь к Проклу, прося его решить, чье учение правильно: Акакия мелитинского или Феодора. Прокла приглашали произнести явно анафему против учений Феодора и его личности, уже осужденной в Ефесе implicite, и пресечь зло, ибо в Киликии и Сирии есть не мало мудрствующих подобно Феодору.

Прокл не принял вопроса в такой решительной постановке, но издал свой знаменитый τόμος προς άρμενίους περί πίστεως. Здесь он излагал православное учение и опровергал неко{стр. 234}торые возражения несторианствующих, которые могли несильных догматистов натолкнуть на аполлинарианское их решение. «Необходимо есть один и тот же и Бог и человек, не разделяемый на двоицу, но пребывающий единым» В этом выражается и «неизменность Божества и нераздельность таинства». Единосущная нам плоть во Христе действительно есть и к ней собственно относятся Его страдания. «Я благочестиво научен и знаю единого Сына, я исповедую одну ипостась Бога Слова воплощенного (μία ομολογώ τήν του σαρκωθέντος τού Θεού Λόγου ύπόστασιν), потому что один и тот же и претерпел страдания и творил чудеса. — Без всякого изменения, которое оскорбляло бы таинство воплощения, тот же самый и творит чудеса и страждет, чрез чудеса давая уразуметь, что Он есть то, чем был, а чрез страдания удостоверяя, что Он действительно стал тем, что Он создал (ό έπλασε). Таким образом, мы исповедуем одного и того же и от вечноети и в последние дни единым Сыном». Но возражают: «Бог Слово есть един от Св. Троицы; а Св. Троица бесстрастна; следовательно, распятый есть другой, а не Бог Слово, έτερος παρά τον Θεόν Λόγον». «Но, отвечает Прокл, мы исповедуем, что воплотился Бог Слово, один из Троицы. Но когда мы говорим, что Он пострадал, мы не говорим, что Он пострадал по самому Божеству, τώ λόγω τής θεότητος, так как божеская природа не подлежит никакому страданию».

Таким образом, учение о личном тождестве Бога и человека во Христе Прокл проводит весьма твердо; но он настаивает и на неслиянности и неизменности обеих природ и отчетливо распределяет между ними евангельские изречения, не смешивая их. Он не довольствуется простым единством лица, πρόσωπον, на чем стояли восточные, но он не доводить это единство И до ένωσις φυσική. Мы не встречаем у Прокла выражения: «μία φύσις του Λόγου σεσαρκωμένη», о котором Кирилл только умолчал в своем послании «Да возвеселятся небеса», не переставая считать его самым совершенным. Прокл проповедует единство ипостаси, «μίαν τήν του σαρκωθέντος του Θεου Λόγου ύπόστασιν». Это выражение Кирилл, как и восточные, считал — по меньшей мере — подобозначащим формуле: «μία φύσις». Но и для восточных «μία ύπόστασις» не было столь подозрительно, как μία φύσις. Восточные, как, напр., Феодорит (в Έρανίστης), еще избе{стр. 235}гали выражения μία ύπόστασις (ни разу В Άσύγχυτος и Άτρεπτος), но со дней Халкидонского собора оно признано наиболее точным выражением вселенской истины. Отсюда видна важность τόμος'а (437, по Tillemont) Прокла в истории догмата. Этот документ вообще вполне отвечает его назначению — посредствовать между богословами двух оттенков. Кирилл отозвался о нем с высокою похвалою.

Этот томос Прокл вместе с выдержками из Феодора отправил к Иоанну антиохийскому, прося его подтвердить своим согласием первый, осудить последние (без имени автора) и образумить подведомого ему эдесского митрополита. Собор «восточных» в Антиохии охотно подписал τόμος, но на предложение осудить выдержки, в титуле которых депутаты Прокла к тому же прямо поставили имя Феодора, восточные ответили возгласом, поддержанным и их паствою: «Да умножится вера Феодора!» «Мы так веруем, как и Феодор» (Cyril, ер. 69). В своих посланиях к Кириллу и Проклу собор ответил, что анафема против Феодора означала бы полный разрыв с церковным преданием, так как выражения, подобные тем, за которые подвергается нареканиям память Феодора, встречаются не только у восточных отцов, но и у западных (Амвросий), и у Афанасия, Василия В., обоих Григориев, даже у Феофила и самого Кирилла; что, наконец, они скорее согласятся дать сжечь себя живыми, чем сделать что-нибудь против памяти Феодора (Cyril. ер. 72 ad Procl.) [56].

Кирилл, в характере которого не было той деликатности, которая отличала его великого предшественника Афанасия, в глубине души был не расположен щадить тех, память которых для других была священна. Афанасий при{стр. 236}миряюшим взглядом смотрел на разности в догматике Дионисия александрийского, отцов Антиохийского собора 268 и Никейского 325 г., оценивая разность их полемических точек зрения. «Все отцы, говорил он, и все во Христе почили». Подобно Петру александрийскому, который когда-то для Мелетия антиохийского и Евсевия самосатского не приискал названия более мягкого, как «ариане». и Кирилл, при его догматической проницательности, дело Феодора обобщил с делом Диодора и ответил восточным, что лучше бы им и не вспоминать о Диодоре и Феодоре, что у Афанасия, Василия и др. нет ничего похожего на несторианство. В других же своих письмах он прямо говорил, что у Феодора были хульные уста и перо — достойное служить их выразителем (ер. 69), что его догматические мерзости будут похуже несториевых (ер. 70), что Феодор не ученик Нестория, а его учитель (ер. 70, 69). Естественно, Кирилл находил, что память Феодора заслуживаете анафемы самой громкой. Но Кирилл понимал, что настойчивость в подобном случае может поднять на востоке такую бурю, за исход которой нельзя ручаться в ближайшем будущем, поэтому обуздывал слишком рьяных своих союзников из пресвитеров и диаконов, не настаивал на анафеме сам и рекомендовал ту же умеренность и Проклу.

Последний ответил Иоанну, что предлагая ему к обсуждению известные выдержки, он желал только, чтобы восточные высказались против того, что было неправильного в самом учении, и никогда не думал оскорблять анафемою против личности память епископа, почившего в общении с церковью.