«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

25. [Коснувшись чудес Христа по воскресении и Его явления ученикам, Лев указывает цель их]: чтобы мы познали, что в Нем нераздельно пребывает свойство божеской природы и человеческой. Ut agnosceretur in eo proprietas divinae humanaeque naturae individua permanere.

Лев обладал сильным ораторским дарованием, сложившимся под влиянием чтения Августина и Амвросия медио{стр. 270}ланского, которого признают первоклассным оратором. В ораторском изложении догмата заключается одно из высоких достоинств этого памятника. Лев В. с успехом пользуется эффектами латинской речи, с мастерством выбирает из однородных слов наиболее точные и отвечающие мысли данного места, с чрезвычайною чуткостью распределяет равномерно между различными сторонами догмата логические ударения [80]. Это имело высокое значение в особенности в такую эпоху, когда всякая односторонность в указании евангельских фактов возбуждала подозрения в неправославии.

Антиохийское изложение веры и «τόμος» Льва В. относятся друг к другу, как нормальный план и его художественное выполнение. Лев В. является посредником между антиохийским богословием и александрийским и дает гармоническое сочетание лучших результатов того и другого. В Антиохии выдвигали активность человечества слишком энергично, в Александрии — напротив — оставляли эту сторону на втором плане. Лев разъясняет, что человеческая природа во Христе есть реальная, живая со всеми своими свойствами; что человечество остается в Нем неизменным до самой смерти, и после воскресения Христос является с человеческой плотью. Человечество в Нем не только есть: оно жи{стр. 271}вет, действует (§ 9, 14), Христос, есть совершенный человек (§ 5) с истинно личною полнотою жизни. Александрийское богословие ударяло с особенною силою на единство лица Христа и на то, что божество — наиболее действенная, преимущественная сторона в Богочеловеке. Лев В. излагает, что во Христе действовали оба естества, — преимущественная же активность принадлежала божеству (§ 14). И нужно все усилия употребить для того, чтобы представить единство лица, и двойственность Его природ, как нечто высоко правдивое. Разорвав это единство, или преувеличив меру действия того или другого естества, получим неправду: Христос не мог бы в таком случае сказать о Себе всего того, что Он сказал. — Это настойчивое требование высочайшей правдивости всех изречений Христа представляет уместное возражение против, крайности теории «икономии», которою неумеренно пользовались некоторые экзегеты.

Установив, что и божеская и человеческая природа во Христе сохраняют полноту своих свойств и выражают себя в соответственных действиях, Лев В. на фактах евангельской истории показывает, как «одна из сторон Христа блистала чудесами, а другая подлежала уничижению». С пониманием истинного богослова следит он обнаружения этого двойства природ на протяжении всей евангельской истории, показывая, как человеческая природа во Христе все интенсивнее и полнее заверяет себя во Христе. От фактов чисто внешних (объективное засвидетельствование) (§ 18) Лев В. вводит нас в сферу субъективного, и здесь из области органических обнаружений (§ 19) переходит к самому центру субъективности, к жизни чувства (§ 20), и, наконец, показывает, что и в самом тайнике личной жизни — в самосознании человечество Христово засвидетельствовано (§ 21).

Со стороны сухо догматической, конечно, послание Льва ни в каком отношении не ново. Истинное единство лица — personae — вот что объединяет, по Льву, во Христе две стороны Его. На востоке уже, кроме «προσωπον», знали и единство «ύπόστασις» — понятие более энергичное, чем προσωπον (subsistentia на западе не употреблялось). Выражениями: unus et idem, unum et aliud, уже пользовались на востоке [Григорий Богослов: άλλο μέν και άλλο τά έξ ών Σωτήρ, ουκ άλλος δέ {стр. 272} καί άλλος]. На западе подле «natura et substantia» еще есть лишь ораторская, а не философская «forma».

Но догматически широкое изложение составляется не из одних только логических величин, как картина слагается не из одних только правильных контуров, но и из гармоничного сочетания света и теней. История знает, что неправославный колорит принимали [иногда догматические формулы] просто потому, что мыслям в существе православным дано преобладание над их дополняющими, за чем укрывалась задняя мысль еретиков. У Льва и идея единства, и идея двойства, выражена с замечательною гармоничностью. Определения Христа как Бога и как человека сменяют друг друга стройной чередой.

В данную эпоху богословская мнительность возбуждена была до того болезненного напряжения, что можно было, высказывая мысли совершенно православные, навлечь на себя подозрение в неправославии со стороны людей вполне православных. Родился плотию, как человек, родился от Девы, как Бог; крещен от Иоанна по человечеству, свидетельствован Отцом, как Бог; алкал в пустыне, как человек, как Бог, победил диавола; умер на кресте, как человек, воскресил умерших святых, как Бог. Это энергичное и постоянное упоминание о двух естествах многим казалось их рассечением, μερίζειν: это значит отдельно полагать Бога, и отдельно человека. Поэтому весьма целесообразно в данную пору было иногда и умалчивать об этом различии естеств.

Лев В. в словах: «в целой и совершенной природе человека родился истинный Бог, весь в Своем и весь в нашем», дал весьма счастливое выражение той мысли, которая составляет лучшее достояние богословской антиохийской школы. Высокое значение этой цельности человечества во Христе, при Его единстве, как единого Лица — Богочеловека, не только в смысле целесообразности соответственно с условиями нашего искупления, но и по стороне чисто христологической, чисто богословской, указано весьма энергично. «Тот, кто есть истинный Бог, Он же есть и истинный человек; и ни малейшей лжи нет в этом единстве, nullum est in hac unitate mendacium, так как совместно существуют и смирение человека, и величие Божества».

В самом деле, по основоположному и самому первичному представлению о Христе, как истинном Боге, мы {стр. 273} должны представлять это единство, как высочайше правдивое. Ни малейшей фальши, mendacium, не может быть в этой богочеловеческой жизни, каждое слово Христа мы должны понимать, как совершенную истину, и каждое Его духовное обнаружение — как чистую правду. Но разорвите это личное единство, и в этом сочетании двух половин личных опытов Христа, как только ослаблено будет единство Его «Я», — окажется неправда. Но с другой стороны, преувеличьте это единство, низведите человечество до его minimum, как это делает Евтихий, и получится опять таки ложь. Этот протест против mendacium составляет святую, высоконравственную черту в послании Льва В.; осторожно, мягкою рукою, но твердо, делает он корректив против той теории икономии, которою на востоке пользовались слишком часто, почти злоупотребляя ею, и которая и самое смирение человека хотела объяснять с точки зрения вѳличия Божества. Целая половина выражений Христа о Самом Себе изображает Его как человека. Но всякое слово Его есть высокая, абсолютная правда. Следовательно, Его человеческая природа, полная, целостная, должна неизменно существовать. Всякое смиренное изречение или обнаружение жизни Христа исходит именно из этой стороны существа Его, принадлежит именно ей и ее характеризует. «Одна из Его сторон блистает чудесами, другая подвергается уничижению. Хотя во Христе одно лицо, однако же одна из сторон Его есть источник общего для обеих уничижения, другая — общей для обеих славы».

Лев В. твердо различает между этими двумя сторонами; он в целом ряде фактов на протяжении всей евангельской истории усматривает обнаружение этого двойства природ; он указывает эти факты с чутьем высокого догматиста и художника. Их хронологической последовательности на пространстве от рождества до воскресения отвечает постепенный подъем их догматической значимости, как свидетельства о двойстве природ в их личном единении: все интенсивнее заверяет себя во Христе Его человечество, и все глубже сказывается его единение с божеством. Детские пелены и голоса ангелов, крещение на Иордане и свидетельство Отца — это засвидетельствование чисто объективное, чисто внешнее. Тайна личного сознания Христа для нас еще закрыта. Мы ближе подходим к ней, вступаем в сферу {стр. 274} субъективного, когда Он обрисовывается перед нами с одной стороны — как алчущий, жаждущий, с другой стороны — как чудотворец.

Этот субъективный элемент доходит до своего высшего проявления, когда мы видим, что Он плачет от жалости об умершем друге и затем повелевающим словом возвращает его к жизни. Именно здесь лежит пробный камень для толкования в смысле икономии. Здесь чистое κατ’ οικονομίαν сказалось бы фальшью. Область наших знаний, нашей мысли, объективная область. Мы можем не высказать всего их объема, не входя в противоречие с нравственною стороною своего характера. Но сфера чувства — субъективнейшая, внутреннейшая область обнаружений нашего духа; это, так сказать, святыня искренности. Наши нравственные мотивы налагают иногда на нас обязанность — не обнаруживать нашего действительного чувства, но они никогда не могут обязывать нас к обнаружению несуществующего чувства. Слезы при гробе Лазаря имеют, таким образом, высокое доказательное значение. Если в более объективной области мышления икономическое приспособление можно допустить без затруднения (Иоан. V, 5, 6; XI, 3, 4), то высоко субъективный характер чувства непременно отличается искренностью: всякие положительные аккоммодации в этой области отзывались бы неправдой. Неискренняя эмоция, напускное проявление чувства отталкивает как поцелуй Иуды. Христос, плачущий пред гробом Лазаря, проявил Свое чувство, Он в эту минуту был так человечен, что вызывает замечания: «Смотри, как Он любил его!». «Έδάκρυσεν ό ’Ιησούς» (Иоан. XI, 35). Этот самый краткий стих Нового Завета так содержательно категоричен, что, очевидно, здесь — если бы он и не был окружен такими знаменательными словами, как «Иисус — восскорбел духом, и возмутился» (33: ’ενεβριμήσατο τω πνεύματι καί έτάραξεν εαυτόν), «Иисус же, опять скорбя внутренно, приходит ко гробу» (38: πάλιν έμβριμούμενος έν έαυτώ), — Может быть речь о факте, а не об икономии. Обнаружение божества, к тому же, так быстро следует за этим человеческим проявлением, что решительно непонятна цель подобной икономии, этого конфликта с нравственным требованием искренности чувства.

Этот ряд фактов, прерванный на минуту проявлениями божества и человечества в событиях, сопровождавших ра{стр. 275}спятие Христа, завершается двумя изречениями Христа, в которых цельно выражена сущность Его самосознания: «Я и Отец — одно» (Иоан. X, 30), и «Отец Мой — больше Меня» (Иоан. XV, 28). Здесь мы поставлены перед самым центральным пунктом всякой духовной жизни, — и здесь, в глубинах самосознания, находим человечество Христово засвидетельствованным.

Итак — оно высоко-исторический факт, но факт постоянно заявляющий о себе совместно с личным единением Богочеловека, потому что та же самая цепь фактов, которая чем далее, тем сильнее заявляет о действительности человечества, в таком же crescendo свидетельствует и о глубине его единения с божеством. Чувство утомления стоит к единому божескому Лицу в отношении более тесном, чем пелены дитяти. А эта внутренняя эмоция при гробе Лазаря, это сознание: «Отец Мой больше Меня», показывает, как полно человечество Христово может определять собою всю Его личную жизнь, как глубоко оно отпечатлевается на Его самосознании.

Если ипостась или лицо есть форма духовной жизни Богочеловека, Его самосознание, Его «Я», то Его природы дают содержание этой жизни, составляют Его сознание, и мы видим, что это самосознание гармонично определяется содержанием обеих половин сознания, не только божеской, но и человеческой. Мы видим, что божество и человечество с их свойствами представляют не инертные величины, изолированные друг от друга, живущие в своей особности, или соприкасающиеся между собою в одном пункте; жизнь божественная и жизнь человеческая во Христе — это не две линии, проходящие раздельно и скрещивающиеся лишь где-то в вершине, в пункте лица; это линии, сплетающиеся в одну жизнь; это величины, постоянно взаимодействующие, может быть, подобно тому, как различные элементы обычного человеческого сознания реагируют друг на друга и в совокупности определяют собою личное самосознание человека.