Byzantine missionary work: Is it possible to make a Christian out of a "barbarian"?

Феодор не раз пожалел, что принял Аланию: «Ради чего дерзнул я на ту клятву [епископскую]? В удел мне досталось «небо медное, земля железная»(Втор. 28.23), мой надел «не засеян и не вспахан»» (Alanicos, col. 412 А). Автор предлагает читателю замысловатый гибрид из Ветхого Завета и Гомера: «медным небом и железной землей» грозит Бог иудеям в случае неповиновения Его заповедям, а «незасеянная и невспаханная земля» упомянуты в «Одиссее» при описании необитаемого острова, на который приплыл Одиссей, — видимо, таким же странником видит Феодор и себя. Один из ребусов обличает в Феодоре обидчивость: «Итак, я со всем тщанием храню свидетельства: например, над кем‑то издеваются из‑за лысины, если он обнажает голову… дабы священнослужить… И кто [тот] Елисей, чтобы кара последовала немедленно?» (Alanicos, col. 412 В—С). Здесь намек на Четвертую Книгу Царств: «Когда [Елисей] шел дорогою, малые дети вышли из города, и насмехались над ним, и говорили ему: иди, плешивый! иди, плешивый! Он оглянулся и увидел их, и проклял их именем Господним. И вышли две медведицы из леса, и растерзали из них сорок два ребенка» (4 Цар. 2.23—24). Можно заключить, что Феодор сам был лыс и подвергался за это насмешкам паствы. Видимо, он мстительно копил свои обиды и не раз молился о такой же каре для алан, какую претерпели дети в Библии.

И все‑таки, несмотря ни на что, Феодор ощущает себя миссионером. Характерный пример: обращаясь к патриарху Герману, он неточно цитирует псалом: «Возведи, отче, глаза к Богу. Простри руки туда, откуда ты просил для нас благодати. Проси ныне, чтобы свершил я путь [свой], чтобы соблюл веру, чтобы «научил беззаконных путям Господним, чтобы обратил нечестивых (ασεβείς έπιστρέψαι)»». Между тем, в 50 Псалме сказано: «Научу беззаконных путям Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся (ασεβείς επί σε έπιστρέψουσιν)», т. е. понятие «обращения» переосмыслено Феодором из действия самих «нечестивых» в действие миссионера!

Разобранный нами страннейший документ, в котором реальные чувства спрятаны под десятками слоев риторики, а о сути дела можно лишь догадываться по бледным отсветам в броне библейских цитат, — это, несмотря ни на что, есть миссионерский отчет. Таков был миссионер, долженствовавшей вернуть алан обратно к забытому ими христианству. Можно конечно, допустить, что в такой манере Феодор изъяснялся лишь с патриархом, а с варварами общался на доступном им уровне, но верится в это с трудом. Как было показано выше, в сознании алан христианский пласт тонким слоем лежал на поверхности гигантского массива языческих верований. Для их искоренения нужна была огромная работа, с которой не могли справиться наезжавшие из Византии эмиссары. Следствием этого стала ситуация, описанная в том же XIII столетии западным путешественником Юлианом: «Те, кто там считается христианами, соблюдают [обычай] не пить и не есть из сосуда, в котором случайно издохла мышь или ела собака, прежде чем их священник не благословит сосуд, а кто поступает иначе, отчуждается от христианства… У них человекоубийство не считается ни за что»[889].

Глава X. Миссионерство поздневизантийской эпохи

Выше уже шла речь о том, что крестившиеся варвары не переставали оставаться в глазах греков все теми же варварами. Такое отношение сохранялось и в поздней Империи. Когда в 1265 г. император Михаил Палеолог решил низложить патриарха Арсения, в качестве вины иерарха было названо совместное моление в церкви с иконийским султаном во время его визита в Константинополь и предоставление варварам для мытья купелей с изображениями креста. Хотя защитники патриарха указывали на то, что султан был христианином, это ничего не меняло в приговоре[890]. Особенно вопиющим выглядит отношение византийцев к болгарам, которые являлись православными уже много веков (ср. выше, с. 226 сл.). К примеру, рассказ об основании обители Парория в Болгарии в Житии Григория Синаита (XIV в.) выглядит так, будто дело происходит в совершенно дикой стране: «Он укротил (εξημέρωσε) ту пустынную и ненаселенную землю и создал священейший монашеский град… Тамошних диких и звероподоб' ных (άπηγριωμένους καί θηριώδεις) жителей, погрязших в постоянном грабеже, кражах и человекоубийстве, он одним своим видом и вразумлением приводил ко кротости (εις τό ήμερώτερον μετεσκεύασε)… Те, кто прежде был по своему нраву волками и скорыми на зло неукротимыми рысями, благодаря его… поучениям просветлились разумом и крестившись (φωτισθέντες) честно служили Богу»[891].

Вот Никифор Григора (1–я пол. XIV в.) рассказывает о том, как тюркские кочевники под водительством султана Малика «были освящены божественным крещением и причислены к ромейскому войску»[892]. Но ведь «эфиопа не отбелишь!» (см. с. 230): «Сначала Малик вместе со всеми своими людьми был почтен божественным крещением, да вдобавок получил от императора достаточное вознаграждение, но затем пренебрег своими клятвами, возненавидел узы и законы благочестия (άποστέρξας τους της εύσεβείας θεσμούς τε καί νόμους) и перебежал к врагам ромеев»[893]. Самое интересное здесь в том, что Малик перешел отнюдь не на сторону мусульман, как можно заключить из этой фразы, а к православному королю Сербии — значит, благочестием Григора называет вовсе не православие, а лояльность к Империи. Впрочем, так же, по всей видимости, воспринимали ситуацию и сами варвары. Григора повествует, как «одна скифская женщина, жившая возле Истра, издавна хотела перейти к ромеям и получить божественное крещение… и вот когда она увидела, что прямо перед ее дверьми гонят ромейских пленных… она взяла себе мужа из пленных ромеев… При удобном случае она прошла обряд божественного крещения и отправилась в царственный град»[894]. Ясно, что крещение воспринимается этой скифянкой (очевидно, половчанкой?) как форма перехода в имперское подданство. Сам же Никифор Григора никаких варваров, даже давно христианизованных, не считает истинными православными: «Там же [в Струмице] мы отпраздновали и божественную Пасху. Тягостно и вопреки нашему древнему обычаю (άνιαρώς καί παρα την άρχήθεν ήμίν συνήθειαν) — однако отпраздновали‑таки! У всех тамошних [жителей] — вздорный навык ритмически петь священные песнопения, пользуясь в высшей степени варварским языком (βάρβαρον ήσκηκόσι γλώτταν ώς τα πολλά)…»[895]. В одном из писем того же Григоры издевательски описано, как он в своем путешествии по Болгарии прибывает в какую‑то деревню, о существовании которой возвещает лай собак, «показывающий, что она густо населена и достаточна по размерам для того, чтобы дать кров людям, с большим трудом крещенным (πόνω πολλώ βαπτισθέντας… ανθρώπους)»[896]. А вот как тот же Григора отзывается о христианстве на Руси: «В последние времена божественная проповедь благочестия распространилась и туда, и большинство из них по крайней мере некоторые ее фрагменты усвоило (τα πλειω μέν αυτών αύτοϋ γε έδράξαντο μέρη). При этом они, во–первых, преисполнились горячей ревности о божественном, а во–вторых, без особых усилий (άπραγμόνως) приняли божественное крещение. Но то там, то здесь у них рассеяны (ένιαξοϋ καί σποράδην) элементы прежнего зла [язычества]»[897].

В конце XIII — нач. XIV в. известный агиограф Константин Акрополит написал цветистый панегирик в честь святого Варвара. История, которая так или иначе легла в основу его (не дошедшего по–гречески) Жития, произошла в 820–х гг., когда один из африканских пиратов, участвовавших в набеге на Этолию, отстал от своей шайки и, блуждая по горам, однажды под впечатлением от зрелища литургии обратился в христианство, а затем яростным умерщвлением плоти снискал себе не только спасение души, но и ореол святости[898]. Культ Варвара невероятно процвел в поздней Византии, его могила служила популярным местом паломничества, и Акрополит, сам нанеся туда визит, взялся за перо. Его панегирик — очень характерный документ византийского восприятия варваров. Главная эмоция — это искреннее восхищение тем, какие поразительные чудеса под силу Богу. «Удивительно, что самые приземленные и дикие разумом (χθονιώτεροι καί νωθέστεροι τήν διάνοιαν) показывают себя тонкими и возвышенными, разумными и мудрыми»[899]. Варвар представлен во всей его чудовищности, которую читатель видит глазами испуганного византийского священника, в чью церковь заявился герой панегирика: «Он узрел Варвара, выглядящего дико, но еще более дико мычащего, произносящего нечленораздельные и по большей части бессмысленные звуки: ведь даже те греческие слова, которые он со временем усвоил, он воспроизводил по–варварски, и когда он говорил, его речь звучала звероподобно и неблагозвучно»[900]. Однако именно предельное простодушие позволяет Варвару увидеть очами то, что обычные христиане увидеть не могут: как ангелы участвуют в литургии (ср. с. 217). В конце концов дикарь «исповедует Святую Троицу и словно некий новый Кандакия (см. с. 18) просит о крещении и получает его»[901]. Вместе с катехизацией новокрещеный должен совершенно изменить и свою варварскую сущность; священник обращается к нему с призывом: «Встань вместе с нами против нечестивых, чужеязычных нам (ήμίν άλλοθρόων) агарян, от коих ты отступился, чью кровожадность ты возненавидел, от коих отвратившись, ты возлюбил наши обычаи (τα ήμέτερα) и сопричислился христианам… Сражайся за нашу державу, поборай наших недругов, защищай скипетр нашего царства!»[902] Таким образом, Варвар, сделавшись христианином, по необходимости перестает быть и варваром. Для наших целей важно обратить внимание на то, что ни малейшего намека на миссионерство Акрополит не делает: его герой сам настаивает на крещении, тогда как второй персонаж панегирика, священник, не испытывает перед ним ничего кроме страха. Обращение Варвара — Божье чудо. «Господь, производящий бытие из небытия, делает и из варвара святого»[903].

Помимо панегирика Акрополита, в адрес св. Варвара было сочинено несколько стихотворных эпитафий, в которых также подчеркивается, что их герой преодолел свое варварство, ср.: «Мироточивость твоей могилы, отче, доказывает, что ты не варвар, а благородный (Βάρβαρον ούχί, εύγενή δε)»[904].

II

Но вернемся к вопросу о христианизаторской деятельности. Государственное миссионерство продолжалось после отвоевания Константинополя греками. Мануил Оловол в своем панегирике Михаилу VIII пишет: «Ты решил выказать доблесть не только в борьбе против варваров, но постарался обрести и в явном виде представить трофеи, полученные в схватке с самой варварской неотесанностью, то есть с их звериной бессловесностью (κατ’ αύτης της βαρβαρώδους αγροικίας ήγουν κτηνώδους άλογίας). Ведь слово является добродетелью и даром, для Бога почтеннейшим и приятнейшим, а бессловесность — злом, худшим, нежели всякое другое зло»[905]. О чем конкретно идет речь, мы не знаем, но ясно, что превозносится какой‑то просветительский, а скорее всего христианизаторский опыт императора.

В 1265 г. Михаил VIII выдал свою побочную дочь Марию замуж за Абака, наследника монгольского престола. С ней поехал Феодосий Вилигардуэн, архимандрит монастыря Пантократора. Вот как рассказывает об этом армянский историк Вардан: «Для Абака привезли из Греции жену Деспину (т. е. «госпожу». — С. И.)… с условием, чтобы Абака сперва крестился и уже после того венчался бы с ней. Прошел слух, будто он действительно крестился и женился на ней, во славу Христа»[906]. А другой армянский автор, Кириакос, повествует, что Мария прибыла в сопровождении патриарха Антиохийского и других епископов. «Окрестив Абака–хана, они обвенчали его»[907]. Абака чеканил на своих монетах слова «Во имя Отца и Сына и Св. Духа», его супруга, так называемая «деспина», выписала из Константинополя мастеров, чтобы украсить церковь в Табризе. В 1282 г. Абака участвовал в праздновании Пасхи в Хамадане; сам он был крещен под именем Николая[908]. Впрочем, сколько‑нибудь глубоких корней православие у монголов не пустило.

Император Мануил Палеолог, на самом закате Империи, писал в надгробной речи по случаю смерти своего брата Феодора: «Силой языка он обращал к человеколюбию даже величайшую дикость скифов»[909] — но имеется ли в виду при этом христианизация, сказать трудно. Столь же неясно и то, предпринимал ли сам император Мануил какие‑нибудь усилия для крещения албанских племен, расселенных им на Пелопоннесе: иеромонах Исидор, будущий митрополит Киевский, хвалит императора лишь за то, что он «смягчил их нрав (έστόρησας φρόνημα), прежде дикий»[910]. А когда один османский царевич, который, живя заложником в Империи, «полюбил греческую культуру… и настолько воспылал страстью к образованию… что обратился к императору Мануилу, прося крестить его по христианскому закону и ежедневно заверяя, что он христианин, царь [Мануил] не захотел и слушать, [опасаясь], как бы из этого не вышло скандала»[911]. Отсюда видно, что на закате Империи к обычному снобистскому взгляду византийцев на варваров прибавился еще и страх рассердить могущественных мусульманских правителей.