Византийское государство и Церковь в XI в.: От смерти Василия II Болгаробойцы до воцарения Алексея I Комнина: В 2–х кн.

Когда Исаак Комнин своими резкими мерами вызвал недовольство в среде подданных и стала подготовляться оппозиция, в планах лиц, принадлежавших к оппозиции, не последнюю роль играли, надо полагать, расчеты на Дуку. Патриарх Керулларий был слишком решительный и искусившийся в делах этого рода человек, чтобы свой протест против церковной политики Комнина ограничивать словесными обличениями и не заглядывать в будущее, в область возможной агитации против Комнина с помощью какого–нибудь претендента на престол. Если же у Керуллария были подобные мысли, то кому естественнее было порадеть, как не мужу своей племянницы? И действительно, у панегириста Керуллария встречаем смутную фразу, что он давно предугадывал, что Дука получит державную власть.[794] Низвержение Керуллария воспрепятствовало ему осуществить свои намерения относительно Дуки, если даже они были. В сентябре 1059 г. до Комнина доходит слух, оказавшийся неосновательным, чта против него поднялось восстание. Историк, посвящая этому слуху краткую заметку в трех строчках, не называет по имени того, на кого молва указывала как на главного деятеля восстания, говорит только, что это был сановник, посланный на Восток для улаживания вопроса о государственных имуществах.[795] Если с этим сопоставить, что Дука действует на Востоке, в Эдессе, и что Комнину он известен был со стороны своих финансовых способностей, то не будет вполне безосновательным предположение, что такое важное дело, касавшееся экономических интересов государства, поручено было Комнином именно ему и что молва указывала на него как на зачинщика восстания. Это предположение находит себе косвенное подтверждение и у Пселла: Пселл ни одним словом не обмолвился о тревогах, волновавших Комнина вследствие слуха о восстании на Востоке, — факт сам по себе подозрительный; в то же время, превознося высокие качества Дуки, он замечает, что многие наперед указывали ему царство, его пугали не враги, но приверженцы, он должен был скрываться от них и преграждать к себе доступ, хотя более смелые пренебрегали этим препятствием.[796] Пселл в своих записках не стеснялся хронологией и не заботился о том, чтобы его сообщения стояли на своем месте. Хотя вслед за приведенной заметкой он говорит о времени, предшествовавшем вступлению Комнина на престол, однако же это не мешает относить его слова ко времени царствования Комнина. Сообщение Пселла достаточно выясняет как происхождение тревожного слуха, так и то, почему и в каком смысле он оказался ложным. Поводом к слуху послужило тяготение к Дуке его приверженцев, а именно людей, недовольных царствованием Комнина, слух оказался ложным в том смысле, что Дука не только не старался привлекать к себе этих людей, а, напротив, всячески от них устранялся. Комнин, как скоро выяснилась эта сторона дела — отношение Дуки, — успокоился; он был слишком правдив для того, чтобы принимать несогласные с чувством справедливости меры предосторожности и подвергать человека преследованию только за то, что другие его уважают.

Пселл был в числе приверженцев Константина Дуки. Начало дружбы между ними положено было еще при Константине Мономахе и поводом к ней послужила покупка царем для Пселла дома, принадлежавшего Константину Дуке. Они по этому случаю познакомились, сблизились, и Пселл, приобревший силу у Мономаха, своим влиянием был кое–чем полезен Дуке.[797] Дружба между ними продолжалась и после Мономаха, Пселл всегда готов был оказать услугу приятелю. Несмотря на то, что он был приближенным советником Комнина, пользовался его доверием и расположением, он не питал к Комнину таких чувств, как к Дуке. Независимо от того, у Пселла были какие–то основания неодобрительно смотреть на внутреннюю политику Комнина. Может быть, политика Комнина затронула интересы Пселла, у которого тоже был свой кусок государственного пирога, в виде поместья, одаренного некоторыми привилегиями, может быть, это поместье было отнято в казну, тем более что Пселл был Монах, а по взгляду Комнина монахи должны были не только на словах, Но и в жизни проводить принцип нестяжательности. Как бы то ни было, Пселл в своем сочинении положительно не сочувствует внутренней политике Комнина и явно ее порицает. Когда Комнин во время охоты заболел, Пселл находился при нем и, не чуждый некоторых медицинских сведений, подавал мнение о болезни, несогласное с мнением дворцового медика. Капризный случай устроил так, что мнение Пселла оказалось правильным, и император должен был почувствовать уважение к глубоким медицинским познаниям своего советника. На этом обстоятельстве Пселл, очевидно, и построил интригу, И вот с первых же шагов мы наталкиваемся на странное явление. В тот день, когда обнаружился лихорадочный припадок, и в три следующие дня совершенно не поднималась речь о пострижении Комнина и о преемнике престола. Только на другой день, после прибытия царя во Влахернский дворец речь об этом была начата и все дело покончено. В этот, весьма важный для судьбы Дуки день, он, управлявший Эдессой, оказывается в столице, по первому требованию выступает на сцену и начинает играть свою роль. В один день невозможно было вызвать Дуку из Эдессы в Византию, и очевидно, что он был вытребован раньше, но во всяком случае не Комнином, который не предполагал рокового поворота обстоятельств, а кем–нибудь из доброжелателей, в уме которого все было предрешено и план обдуман. Принимая во внимание предшествующие отношения Пселла к Дуке, а еще более взаимные между ними отношения в тот день, когда решался вопрос об отречении и пострижении Комнина, мы можем без колебания сказать, что тут услужил своему приятелю Пселл, немедленно, при первых симптомах болезни царя, отправивший к Дуке гонца с инструкциями. Когда Пселл прибыл к больному Комнину во Влахернский дворец, тот, испытавший уже медицинские познания Пселла, несмотря на то, что при его особе находился первый врач, с доверчивостью протянул своему советнику руку, чтобы он пощупал пульс, — и с этого момента при дворе разносится тревожная весть, что император безнадежен. Немедленно является патриарх, начинается речь о пострижении Комнина.[798] Это был Константин Лихуд, из первых министров произведенный в патриархи, товарищ Пселла по политической деятельности, который теперь, встав во главе Церкви, сделался естественным представителем ее интересов, нарушенных Комнином, и в силу этого должен был сочувствовать Пселлу и помогать ему в его планах, рассчитанных на то, чтобы устранить Комнина и заменить его таким императором, который бы исправил все, что еде–лано неприятного для Церкви и отдельных лиц. Очень вероятно, что Пселл задачу расположить Комнина к монашеству всецело предоставил патри–арху, а себе оставил другую, более щекотливую, хотя сам же Пселл передает, что когда приговоренный им к смерти Комнин вышел без посторонней помощи из дворца, сел на лошадь, доехал до берега пролива и, взойдя здесь на императорский дромон, отплыл в Большой дворец, и когда, не доезжая дворца, Пселл, считавший почему–то нужным отправиться по другой дороге, его встретил, тогда императрица Екатерина, сопровождавшая вместе с дочерью императора, заливаясь горькими слезами, сказала: «Много обязаны тебе, философ, за совет; хорошо ты нам отплатил, убедив императора перейти к монашеской жизни», на что Пселл ответил, что не его тут вина, император же заметил, указывая на жену: «Она по своей женской манере удерживает нас от лучшей жизни и готова обвинять всех прежде, чем меня».[799] По прибытии в Большой дворец заведена была речь о преемнике престола. Пселл сам сознается, что император взял его советником по этому делу, и результатом совещания было то, что пренебрежены были ближайшие родственники, около полудня введен Константин Дука, царь рекомендовал его попечениям жену, дочь, брата и других родственников и нарек его императором на словах, не вручив однако же пока императорских инсигний.[800] Очевидно, Комнин, человек честный, высоко ставивший государственное благо и ценивший авторитет Пселла не только как врача, но и как политического мудреца, поверивший прежде, что ему не миновать смерти, теперь поверил, что для высших государственных целей нужно забыть кровные узы родства и отдать предпочтение Дуке, который способен возвести государство на высоту благоденствия. Позднее муж Анны Комнины, Вриенний, сочинил целую историю[801] о том, как Исаак Комнин перед смертью призвал брата, Иоанна, и держал перед ним речь, убеждая наследовать престол, как тот отказался, как этим огорчилась жена Иоанна и пр. Но в его сообщении[802] если есть доля правды, то лишь тот факт, что отречение и пострижение Комнина были величайшим ударом для императорской семьи, для Екатерины, остававшейся вдовой при живом муже, для дочери, не пристроенной еще замуж, и для остальных Комнинов; сетования жены Иоанна у Вриенния сходны с сетованиями, которые Пселл влагает в уста Екатерины, жены Исаака.[803]

Спустя некоторое время после того как сыгран был этот акт драмы — Дука назначен императором, неформальным, однако же, образом, — император вдруг почувствовал себя лучше. Сомнение закралось в его душу насчет всего, что доныне ему внушали: и насчет болезни, которую выдавали за смертельную, и насчет назначения преемника, и насчет пострижения в монашество, к которому он склонялся, но еще не выполнил. Луч истины, вероятно, проник в его голову, и он стал догадываться об интриге и колебаться в принятых решениях. Момент был критический. Константин Дука пришел в ужас от мысли, что интрига может разоблачиться, и ему не миновать возмездия. Он обращается к Пселлу, творцу и главному двигателю всей махинации, и просит так или иначе спасти его. Просьбы была лишняя: минута была для самого Пселла, для всей его будущности столь же опасная и роковая, как и для Дуки. Если бы не удалось довести дело до конца и интрига бы обнаружилась, пришлось бы рассчитываться весьма дорого.

Когда чины собрались, Пселл подал им пример — первый начал славословие и поклонение. Рубикон был перейден, формальность исполнена и удалась благополучно. Это было к вечеру. Обойденному на всех путях Комнину, для которого навсегда был отрезан доступ к ступеням трона, который был изменнически покинут своими приближенными и, видя вокруг себя одних недоброжелателей, раздраженных его внутренней политикой, не мог и думать об успешной борьбе за свои права, ничего не оставалось делать, как сыграть эпилог драмы: он облачился в монашеское платье, оставил дворец, сел на корабль и отправился в Студийский монастырь доживать свой век или, как тонко выражается Пселл, для которого было бы интересно в видах прикрытия интриги, чтобы болезнь действительно оказалась смертельной, умирать медленной смертью.[804]

Константин Дука не забыл услуги, оказанной ему Пселлом. После своего провозглашения он выразил ему глубокую признательность и во все время царствования удостаивал близости к себе, был расположен более, чем к другим, проявлял всевозможные знаки благосклонности и поручил ему воспитание своего старшего сына, Михаила.[805] Но Дука хорошо знал, что не один Пселл, хотя бы даже в союзе с патриархом, произвел переворот, что тут действовала целая партия, масса людей, считавших себя обиженными Комнином, недовольных его правлением, — Пселл потому и действовал так смело, что чувствовал под своими ногами твердую почву, опирался на сочувствие многих, от которых ожидал поддержки в случае нужды. Константин Дука должен был принять в соображение интересы этих людей и оправдать ожидания, на него возлагавшиеся. И действительно, он принимается за исправление того, что сделано было Комнином неприятного: лица, удаленные им и лишенные почестей, возвращаются и восстанавливаются в достоинствах.[806] Деятельность Дуки по управлению государством тоже пошла по направлению, противоположному направлению Комнина. Пселл замечает, что он объединил два доныне враждебных элемента, сословие гражданское и военное,[807] но эти слова верны лишь в том отношении, что представителям военного сословия он не преграждал дороги, точно так же как и представителям сословия гражданского. Совсем другой вопрос, какого рода была та деятельность, на которую преимущественно обращал внимание Дука. Военными делами он совершенно пренебрегал, забывал о них; будучи по природе человеком характера мирного, хотя по рождению и социальному положению принадлежа к военному сословию, он направлял свои заботы на ту сферу государственной жизни, которая отвечала его внутренним наклонностям. Наклонности его известны были Комнину, известны они были и той партии, которая благоприятствовала его возведению на престол, за них партия, может быть, и предпочла Дуку кому–нибудь другому, и еще вопрос — имел ли бы он успех, если бы по своей натуре представлял задатки иной деятельности. Дука обратил все свое внимание на мирные государственные отправления, на правосудие и еще более на фискальную систему, относительно которой он обнаружил большие способности, еще не будучи императором.[808] Пристрастие в этом отношении он довел до крайности, развилось сутяжничество и в судебной практике возобладала система конфискаций. Для людей военного сословия, искавших выгодной работы, предоставлялся единственный исход: окунуться в сферу, столь любезную императору; поэтому сутяжничество входит в нравы военного сословия и стратиоты превращаются в сборщиков податей.

Такой порядок вещей не мог быть приятен истинным патриотам, которые видели, что военное дело приходит в упадок, внешние враги государства становятся смелее и безнаказанно разоряют пограничные области.

Эти люди с сожалением вспоминали о честном и храбром Исааке Комнине, с грустью видели, что новый царь далеко не похож на него, что при обстоятельствах, в каких государство тогда находилось, он совершенно не на месте, что для защиты от врагов нужен опять или Комнин, или другой, на него похожий.

Насчет людей, принадлежавших к этому лагерю с патриотическим направлением, мы относим заговор, обнаружившийся 23 апреля 1060 года,[809] когда, без сомнения, был еще жив Исаак Комнин. В праздник св. великомученика Георгия Константин Дука, согласно постановлению царя Мономаха, завещанному преемникам, отправился в Манганы, в основанный Мономахом монастырь св. Георгия, с тем, чтобы внести положенный вклад и провести день в монастыре. Заговорщики, в числе которых были не только прос;ые граждане, но и люди знатные, а также воины как сухопутной армии, так и флота, с ведома городского эпарха, составили план государственного переворота. Решено было устроить так, чтобы на берегу, близ монастыря, не находилось царской триеры, в городе же, пользуясь отсутствием царя, произвести народное смятение и овладеть стражей. Предполагалось, что когда весть о возмущении достигнет царя, он поспешит на берег, чтобы сесть на корабль и плыть во дворец, но корабля не найдет. Между тем к этому времени подоспеет судно, управляемое заговорщиками, царь по необходимости сядет на него и поплывет, по дороге же заговорщики его утопят. Сделано так, как было условлено, но не все удалось. Народ стал скапливаться на городской площади и шуметь, вестники один за другим поспешили в Манганы с докладом о возмущении. Царь с женой и детьми отправился из монастыря на берег, здесь царской триеры не нашлось, но и корабля с заговорщиками пока еще не было. Тут случай пришел ему на помощь; он встретил чью–то лодку и, не долго думая, сел в нее и отправился во дворец. Когда он несколько отплыл, появился корабль с заговорщиками, которые стали убеждать царя перейти на их судно как более удобное и годное для плавания. Дука не сдался на убеждения и благополучно прибыл во дворец. Между тем брат его, Иоанн, с войском прошел через городскую площадь и принудил толпу разойтись по домам, городской эпарх тоже оказался ревностен задним числом — явился на площадь и присоединился к Иоанну. Зачинщики бунта разбежались — кто в Великую церковь, кто в дома и разные укромные места, но суд их разыскал. Следствие открыло виновных, которые были подвергнуты наказаниям, бичеванию, заключению в тюрьму, пострижению, но главным образом конфискации имущества и ссылке; смертью никто казнен не был. Знавший о заговоре эпарх города был наказан в числе первых: имущество его конфисковано и он сослан.[810] Мотивы этого заговора, равно как вопрос о том, в чью пользу он направлялся, у историков не выяснены. Заметка Атталиота[811] о заговорщиках, недовольных будто бы тем, что император не обнаруживал благородных качеств, не держался твердо своего слова и забывал о царских милостях, ничего не объясняет. Несколько прояснить дело может лишь то обстоятельство, что в заговоре принимают участие войска; отсюда позволительно заключить, что поводом к неудовольствию было пренебрежение военным делом. Каково было окончательное намерение заговорщиков, кем предполагали они заменить Дуку, трудно сказать: могли стремиться к реставрации Исаака Комнина, могли иметь в виду и другого кандидата на престол.

Кроме этого заговора, других проявлений оппозиции, направленных против трона, не было, — остальное время царствования Дука провел не тревожимый претендентами.[812] Но это не значит, что партия патриотов совершенно прекратила свое существование. Ей нанесен был лишь удар, и чтобы оправиться от него, требовалось время. По смерти Константина Дуки она опять выступила на сцену и добилась своей цели.

На шестом году царствования, в октябре 1066 г., Константин Дука заболел, болезнь продолжалась семь месяцев и в мае 1067 года окончилась смертью. Всего он занимал престол семь с половиной лет[813] и сошел в могилу, имея от роду шестьдесят лет с небольшим.[814]

Когда Константин Дука заболел, он поручил своих детей попечениям брата своего, кесаря Иоанна, и патриарха Иоанна Ксифилина. Перед смертью же он отдал детей на попечение своей жене Евдокии, которая по смерти мужа и наследовала престол в качестве регентши с сыновьями Михаилом, Андроником и Константином.[815] Скилица заимствовал из неизвестного источника и внес в свою хронику известие, повторяемое последующими историками, как не подлежащее сомнению, что Константин Дука перед смертью взял от всех сенаторов подписку в том, что никого, кроме его детей, не изберут в цари; расписалась и Евдокия, давшая обещание по смерти своего мужа ни за кого не выходить замуж; документ был отдан патриарху на хранение.[816] Это известие находится в связи с сообщаемым затем у Скилицы известием о том, как Евдокия при посредстве одного евнуха сумела склонить патриарха уничтожить подписанный ею документ, убедив его, что желает выйти замуж за его брата,[817] Варду.'[818] Это известие имеет вид памфлета на патриарха Ксифилина; обязано оно своим происхождением какому–то антицерковному писателю и не заслуживает доверия по многим причинам. Во–первых, оно противоречит характеру Ксифилина, который в своем аскетическом подвижничестве не мог до такой степени быть привержен к развратному родственнику; во–вторых, представляется несообразным по грубости обмана, едва ли даже мыслимого, потому что невозможно было скрыть от патриарха план избрания на царство Диогена (а не Варды), после того как о нем подавалось мнение в заседании сената;'’ в–третьих, наконец, это известие не подтверждается Пселлом, который, будучи противником вторичного замужества Евдокии, не преминул бы упомянуть о подписке, если бы она существовала. Взятие от Евдокии подписки не выходить замуж представляется, кроме того, непонятной мерой: по смыслу Скилицы, это было средством сохранить престол для детей Константина; но из дальнейшей истории оказывается, напротив, что важнейшим мотивом для Евдокии ко вторичному выходу замуж была опасность для ее сыновей лишиться престола, с целью между прочим предотвратить опасность она решилась на замужество.[819] Историки, писавшие после Скилицы, сознавали, что эта мера в том виде, какой сообщен ей Скилицей, не оправдывается с точки зрения здравого смысла, и пытались поэтому представить более рациональное объяснение, которое, понятно, для нас не имеет обязательной силы.[820] Показание Скилицы следует отнести к разряду легенд, не лишенных однако же некоторого внутреннего значения в том отношении, что основой легенды послужили факты действительные, а именно: а) по первоначальному плану Константина Дуки патриарх, вместе с кесарем Иоанном, предназначался в опекуны к его детям, причем могло иметь место какое–нибудь письменное обязательство, — поэтому, может быть, сообщение о подписке поставлено Скилицей непосредственно за туманным сообщением его же о приобщении кесаря Иоанна к секретным намерениям;[821] б) первоначальным намерением Евдокии было не вступать во вторичный брак; это вполне соответствовало интересам той антипатриотической партии, которая была в силе при Константине Дуке и рассчитывала удержать свое значение под управлением женщины в малолетство детей Константина Дуки; к этой партии принадлежал Пселл, кесарь Иоанн, многие сенаторы и первоначально к ней же принадлежал патриарх Ксифилин; партия в общем собрании патриарха и членов сената укрепила Евдокию в мысли не вступать во второй брак;[822] в) патриарх Ксифилин, принадлежавший сначала к антипатриотической партии, понял потом несостоятельность ее стремлений с точки зрения истинных интересов государства, перешел в лагерь патриотов и своим влиянием много содействовал их успеху.

Евдокия, получив в свои руки власть, не входила в мелочи государственного управления, предоставив их приближенным; сама главным образом занялась воспитанием детей при помощи Пселла, воспитателя старшего сына, Михаила.[823] Партия, пользовавшаяся влиянием при Константине Дуке, продолжала руководить государственными делами, давая им такое же направление, какое они имели при Константине; по–прежнему Империя находилась в крайне стесненном положении со стороны внешних врагов. Кружок патриотов, смолкнувший после неудачной попытки в начале царствования Константина Дуки, теперь стал громко провозглашать свои требования, говоря, что для государства нужен такой царь, который бы устроил дела и победил врагов. Кружок заручился сочувствием патриарха Ксифилина и стал пропагандировать свои мысли во влиятельных сферах. Он сделал попытку перетянуть на свою сторону и Пселла, но попытка не удалась. Зато, что важнее, он сделал капитальное приобретение в лице Евдокии. Как женщина умная, заботливая мать, и сама пропитанная патриотизмом, она, по необходимости подчиняясь влиянию советников, унаследованных после мужа, сознавала в то же время справедливость требований патриотов и готова была пожертвовать собой для отечества и для детей, т. е. выйти замуж. Необходимость жертвы мотивировалась в ее уме тем, что в случае если бы она отказалась от нового замужества, могло произойти одно из двух: или все оставалось бы statu quo, к явному вреду для государства, или сам народ поставил бы над собой воинственного царя, ко вреду для ее детей, которые при этом легко могли бы лишиться царства.[824]

Патриоты нашли и достойного кандидата на престол в лице Романа Диогена. Род Романа Диогена считался древним и славным. Однако же из его предков мы можем назвать только его отца, Константина Диогена, который был женат на племяннице Романа Аргира (дочери его брата Василия Аргира), был одним из энергичных приверженцев Феодоры и загадочно погиб под тягостью допроса, произведенного Иоанном Орфанотрофом.[825] Роман Диоген был родом из Каппадокии,[826] владел имениями в Харсианской феме.[827] Он управлял сначала придунайскими городами, потом Константин Дука назначил его правителем Сардики и возвел в чин вестарха за победу над печенегами. Роман Диоген видел беспомощность правительства, не способного защитить государство от внешних врагов, и задался мыслью прийти на помощь, а для этого захватить в свои руки верховную власть. Свой замысел он скрывал до смерти Константина Дуки, но потом явно обнаружил и стал делать приготовления, рассчитывая добиться престола при помощи угров. Один из его советников, какой–то армянин, изменил ему и предательски захватил; он убедил Диогена разослать людей для агитации среди местного населения и стратигов, и когда тот, послушавшись, ослабил свои силы, армянин стал доказывать туземцам, что Диоген затевает предать их уграм, с которыми сносится. Овладев при помощи туземцев Диогеном, армянин, в надежде на щедрую награду, представил его в столицу и отдал в руки правительства Евдокии. Роман Диоген был подвергнут суду, во всем сознался и присужден к смертной казни. Он был приведен для выслушивания приговора в окончательной форме, и императрица присутствовала при этой формальности. Наружный вид Романа Диогена произвел впечатление на Евдокию. Диоген был приятен на взгляд, широкогрудый и широкоплечий, с благородной осанкой, с красивыми, не то светлыми, не то черными глазами. Жалость , наполнила сердце императрицы при мысли, что такой видный, симпатичный и дышащий здоровьем мужчина должен умереть, на глазах ее показались слезы,[828] сенаторы же, заметив чувство сострадания в императрице, тоже оказались снисходительными — и вместо смертной казни ; Диогену назначена была высылка на родину в Каппадокию. Но недолго он там оставался: к празднику Рождества Христова 1067 г. он был вызван в столицу и в самый день праздника, во время великого выхода императрицы и ее детей в храм Св. Софии, возведен в магистры и назначен стратилатом.[829]

Вызов Диогена показывает, что в пользу его происходила какая–то агитация и что были при дворе влиятельные лица, по расчетам которых необходимо было, чтобы Диоген находился налицо. Евдокия к тому времени уже решилась вступить во второй брак; предстояло только выбрать мужа. Некоторые предлагали магистра Никифора Вотаниата, управлявшего тогда Антиохией, но были голоса и за Романа Диогена, а именно его сторону держал кто–то из влиятельных сенаторов. Диоген был предпочтен по двум причинам: во–первых, он был налицо, в столице, во–вторых, у него не было жены, так как первая жена его к тому времени умерла.[830] Но партия, не допускавшая самой мысли о выходе Евдокии за кого бы то ни было замуж, во главе ее Пселл и кесарь Иоанн, не хотела уступить до последней минуты. Оставалось одно средство: сломить упорство представителей этой партии неожиданностью и фактом. Вечером 31 декабря Роман Диоген был тайно введен во дворец с ведома царицы; между тем приглашен Пселл, и Евдокия начала с ним речь о том, что государство страдает от частых войн и варварских разорений, что необходимо подумать о царе, который бы помог в беде. Пселл заметил, что это дело серьезное, требующее обсуждения. Евдокия улыбнулась в ответ и просила не обременять себя лишними заботами, так как другие позаботились уже и ею избран Роман Диоген. Когда смущенный Пселл обещал завтра присоединиться к этому решению, Евдокия потребовала у него этого не завтра, а сегодня, а именно обратилась за его содействием для убеждения старшего сына, Михаила. Но для убеждения Михаила труда не потребовалось. Когда мать объяснила ему, для чего и на каких условиях возводится на престол его отчим, Михаил подошел к Роману Диогену и радушно его приветствовал. Позван был также кесарь Иоанн, который, ввиду совершившегося факта, оказал большое благоразумие, признал Диогена царем и «едва не пел брачной песни и не подносил брачных чаш».[831] Оказала было некоторую строптивость императорская охранная стража — варяги, да и то по недоразумению, в предположении, что возведение Диогена совершилось вопреки желанию несовершеннолетних царей и в ущерб их интересам. Когда же вышел к варягам Михаил с братьями и объявил, что все произошло по их желанию, варяги провозгласили Диогена громким и протяжным криком. На следующий день, 1 января 1068 г., утром, Роман Диоген официально был провозглашен императором;[832] управление Евдокии с сыновьями продолжалось 7 месяцев и несколько дней,[833] Евдокия, выходя замуж за Романа Диогена и возводя его на престол, позаботилась о том, чтобы гарантировать интересы детей. С Диогеном заключено было условие, изложенное письменно в формальном договоре и обязывавшее его «не столько повелевать, сколько покоряться»,[834] т. е. управлять не самодержавно, а при участии и в соправлении трех сыновей Константина Дуки. В силу этого договора Михаил, Андроник и Константин носили титул царей вместе с Диогеном[835] и в официальных бумагах их имена писались рядом с именем Диогена.[836]