Древнехристианский аскетизм и зарождение монашества

Терапевты в Египте в первые времена христианства указали пример и удаления от общества, и жизни исключительно религиозной. Недовольные беспорядками иудейского общества, появлением среди него различных религиозных и политических партий, некоторые иудеи удалились к берегам Марсотидского озера, где предались созерцательной духовной жизни[700]. Жизнь этих терапевтов некоторым писателям церковным, как то: Евсевию, Иерониму и Епифанию показалась так сходною с жизнию позднейших монахов Египта, что они признавали терапевтов за первых христианских отшельников.

При всех этих условиях удобно могла развиться монашеская жизнь в пустынях Египта. Давая свободу религиозному чувству христиан осуществить свои требования в жизни, монашество отчасти удовлетворяло и чувству национальной независимости, и некоторым многовековым преданиям египтян. Христиане могли здесь, не стесняясь условиями и порядками, господствовавшими в обществе, избрать для себя такие правила жизни, ввести такой порядок, какой казался им более соответствующим с требованиями Евангельского учения. Удаляясь в пустыню, они прерывали всю связь историческую, соединявшую их с языческим миром, а как бы на новой земле, под новым небом устрояли жизнь свою на новых началах, исключительно религиозных.

Появление монашества в пустынях Египта и быстрое умножение числа иноков возбудило всеобщее внимание не только в среде христиан, но и среди язычников. Появление Антония Великого в Александрии произвело глубокое впечатление на все народонаселение этого города. Порою в душе каждого человека пробуждается потребность уединения: самый преданный удовольствиям земным, самый пристрастный к благам житейским не может отказать в некотором уважении или по крайней мере удивлении тому, кто открыто заявляет свое презрение к этим удовольствиям и благам; люди, посвятившие себя исключительно на служение Богу, у всех народов пользовались почтением. Потому почти у всех народов языческих можно встречать некоторое, так сказать, подобие монашеской жизни. Но когда монашество стало принимать в Египте обширные размеры, когда на жизнь монахов стали указывать как на укор, на обличение жизни мирской, естественно, оно должно было вызвать и неприязненные против себя заявления. Против монашества восставали и язычники и христиане; на него падали порицания частных лиц и преследования правительства.

Из язычников особенно греки на основании своего воззрения на настоящую жизнь не могли благоприятно относиться к монашеству. Ливаний в своей речи в защиту языческих храмов охарактеризовал противоположность эллинского мировоззрения монашеству, сказав, что монахи поставляют добродетель в том, чтобы носить траур[701]. Жизнь, посвященная здесь скорби и покаянию и потому показавшаяся временем траура, за которым только по ту сторону гроба должно последовать время веселия, представлялась эллинам глупостию. Язычник считал безумием известное настоящее приносить в жертву неизвестному или, по крайней мере, сомнительному будущему. Потому выражением «одетые в черное», которое встречается у Ливания и Евнапия[702], выражается все, что грек–язычник мог сказать в укоризну монашеству. Осуждение монашества с этой стороны слышалось не от одних только язычников. Златоустый в первом слове своем против порицателей монашества говорит: «Это делают и те, которые называют себя христианами, а многие из них уже посвящены в таинства веры. Один из таких осмелился даже сказать о себе, что готов отступить и от веры и приносить жертву демонам; потому что несносно ему видеть, как люди свободные, благородные и могущие жить в удовольствиях увлекаются к такой суровой жизни»[703]. В гордом Риме имя монахов считалось столь бесчестным и презренным, что никто из людей высшего сословия не решался принять это звание[704]. Язычники и разделяющие их воззрение на жизнь христиане могли ограничиваться насмешками над монахами, пока монашество не стало увлекать в свою среду членов их семейств.

Многие дети язычников, по свидетельству Златоустого, стали уходить в пустыни, дабы посвятить себя жизни монашеской. Тогда насмешка должна была замениться враждою, и отцы таких детей называли увлекших их к монашеству губителями, обольстителями, врагами всей природы. Естественно, что они старались вооружить и государственную власть против монахов.

Государственная власть могла преследовать монахов из чисто государственных интересов. Зосима сказал о монахах: монахи составляют общество из людей неженатых, бесполезных и для гражданской, и для военной службы[705]. Это приговор над монахами с точки зрения правительственной. Закон, преследующий неженатых людей, отменен был Константином Великим; но от несения гражданских и военных повинностей неохотно освобождала государственная власть. Еще при Констанцие возникло в Египте гонение на монашествующих, причиною которого была верность монахов православию и отвращение от арианства. Многие из монахов в железных оковах, избитые едва не до смерти, были изгнаны[706], других покушались бросить в огонь; монастыри были разоряемы.

Отступник Юлиан велел годных из монахов набирать в военную службу[707]. Валент велел отбирать имение у тех, которые, оставляя службу в курии, удалялись в пустыни[708]. Он сделал даже распоряжение о сборе поголовной подати с монахов, от чего избавлены были они по указам Константина и Констанция, но, кажется, это распоряжение было вскоре отменено[709]. Между тем Валент подверг жестокому преследованию иноков как защитников православия против арианства, поддерживаемого императором. Он велел изгонять из Александрии и всего Египта исповедников единосущия. Тогда, по словам Сократа, были терзаемы, разгоняемы и рассееваемы монастыри в пустыне; ибо вооруженные, нападая на людей безоружных, не думавших и руки простирать для удара, так немилосердо опустошали жилища их, что нанесенные им бедствия выше всякого слова[710]. В 375 г. он возобновил указ Юлиана о заборе монахов в солдаты и велел предавать смерти тех, которые не хотели повиноваться ему. Трибуны и солдаты извлекали монахов из келлий и забивали до смерти[711]. Это гонение описывает и Златоустый в первом слове своем против порицателей монашества: «Изгоняют отовсюду руководствующих к нашему любомудрию, и с великими угрозами запрещают и говорить что‑либо о нем и учить ему кого бы то ни было. Как будто злой какой дух вселился в души всех, только и речей у всех на языке, что об этом: пойдешь ли на площадь или в аптекарские лавки везде увидишь, что предметом смеха и забавы служат рассказы о том, что сделано со святыми мужами. Один говорит: «Я первый наложил руки на такого‑то монаха и нанес ему удары»; другой: «Я прежде всех отыскал его келлию», — «А я, — говорит иной, — сильнее всех раздражил против него судью». Иной хвастает темницею и ужасами темницы и тем, что он влачил святых тех по площади. И эти люди на посмеяние язычникам хвалятся своими дерзостями»[712]. Эти гонения были восстанием языческого духа империи против христианских учреждений монашеских общин. Своим терпением и своими добродетелями монахи победили своих врагов. И государственная власть в империи должна была признать достоинство монашеской жизни.

Монашество сделалось указателем и образцом истинно христианской жизни для проникнутого язычеством греко–римского мира и вместе благодатным хранилищем, из которого можно заимствовать новые и свежие силы и энергичных деятелей при предстоящем преобразовании его в мир христианский. Несправедливо было бы говорить, что историки монашества представляют только светлые стороны этого учреждения, умалчивая о темных. В поучение самим инокам Палладий положил задачею своей истории монашества сказать и тех иноках и инокинях, которые пали. Он называет их даже по именам (гл. 32–35, 105).

Кассиан рассказывает также примеры самообольщения иноков (Collat. II. Р. 5–8). В Патериках нередко упоминается о грехе того или другого брата. Но Златоуст мог сказать в лицо порицателям монашества: если падают монахи, то очень немногие. Когда мы неверным говорили о жизни пустынников, они не в состоянии были ничего сказать против них, а только думают поддержать свое мнение, указывая на немногочисленность провождающих добродетельную (то есть монашескую) жизнь[713]. Действительно заклятый враг христианства Юлиан признал достоинство монашеской жизни тем, что хотел устроить и у язычников для противодействия христианству монастыри мужские и женские[714]. Современные историки показывают, что среди истинных монахов были и ложные, которых Иероним называет ремоботами, Кассиан сарабаитами. Иероним так описывает ремоботов. Угрюмые, неопрятные, живут по два и по три вместе, отнюдь не более, и живут по своей воле и своими средствами; из того, что зарабатывают, вносят часть в складчину, чтобы иметь общий стол. Живут же по большей части в городах и селениях, и как будто должно быть священным их ремесло, а не жизнь, что ни продают, всегда берут за это дороже. Между ними часто бывают ссоры, потому что, живя на своем иждивении, они не терпят быть в подчинении у кого‑либо. Они чаще всего спорят из‑за постов; дела домашние делают предметом тяжб. Все у них эффектно, широкие рукава, как меха — сапоги, грубейшая одежда, частые вздохи, посещение дев, ругательство священных служителей и, когда настанет праздничный день, пресыщение до рвоты[715]. Кассиан о сарабаитах говорит, что они не подчиняются ни уставам киновий, ни руководству старцев и иноческих преданий, но живут по своей воле, ложно нося перед людьми имя монахов. Иногда живут в своих домах, занимаясь мирскими занятиями, иногда строят келлии, называя их монастырями, живя по двое и по трое. Преимущественно занимаются работами для снискания денег, которые запасают на много лет вперед или употребляют для удовольствия чрева. Если и дают что нищим, то из тщеславия, напоказ. Этот род монахов особенно умножился тогда, когда вследствие гонения Валента при Лукие разорены были многие обители иноческие и иноки сосланы были в рудники Понта и Армении[716].

Но когда сами иноки указывают такие недостатки среди своего братства, это свидетельствует, как строго относились они к себе самим, каких достоинств требовали они от членов своего общества.

Напрасно говорят, что иноки слишком много значения придавали своим внешним подвигам. Изумительны были подвиги их поста, бдений, труда, но любовь к ближним, чистоту сердца, смирение они всегда ставили выше этих подвигов и на внешние подвиги смотрели только как на средство приобресть эти добродетели. Когда Исидора просили успокоиться немного от трудов, в которых проводил он все ночи, указывая на его старость, он отвечал: «Если бы сожгли Исидора и развеяли прах его по ветру, и тогда я не заслуживал бы еще никакой милости, ибо для нас сходил на землю Сын Божий»[717]. Некто спросил старца: «Как я найду Бога — постом, трудом, бдением или милостынею?» Старец отвечал: «Многие изнурили плоть свою безрассудно и не получили от того пользы. Уста наши дышат постом, мы наизусть изучили Писание, читаем псалмы Давидовы, а чего ищет Бог, не имеем, т. е. страха Божия, любви и смирения»[718]. Посты и бдения полезны потому, что производят смирение[719]. По мнению отцев, семьдесят седмиц поста менее значат, нежели один смиренный помысл[720]. Иоанн Колов говорит: «Нельзя выстроить дом сверху вниз, но надобно строить с основания. Это основание есть ближний; его ты должен приобретать; ибо на нем висят все заповеди Христовы»[721]. Потому весь успех в совершенстве отцы приписывали любви к ближнему[722]. Постящийся, говорили они, шесть дней в неделю не может сравниться с служащим брату[723]. Иперехий говорил: «Хорошо есть мясо и пить вино, а не снедать клеветою плоти брата своего»[724].

Несмотря на то, что монахи удалились от мира, разорвали связи с гражданским обществом, их жизнь была посвящена, можно сказать, преимущественно служению для блага ближних. Это благо, приносимое ими обществу, конечно, не таково, чтобы измеряться статистикою; ибо оно есть высшее, духовное. В числе главных заслуг монашества для общества Златоустый ставит то, что они молились за мир. В истории человечества обнаруживаются влияния, присутствие которых чувствуется, но источник и причину которых разгадать доселе не удавалось и, можем сказать, не удастся человеческому уму, смотрящему на события сквозь завесу плоти. Нынешние стремления объяснить эти влияния из естественно–научных оснований так же мало приведут к разрешению этого вопроса, как и отвлеченно–философские умозаключения, начатые Вико и завершенные Гегелем. Одно откровение указало объяснение этих явлений в Божественном Промысле, управляющем судьбою человека, открыв тайну его сотворения, падения и искупления. Дух Божий движет событиями истории, и дух молитвы пустынных отшельников был живительным началом одряхлевшего от язычества общества и источником для него небесной благодати, полагающей семена новой жизни. Со своей стороны, иноки употребляли все усилия к распространению царства Божия на земле. Остававшееся в Египте язычество, которое долго могло бы укрываться в глухих местах, было уничтожено проповедию иноков. Святая их жизнь, их кротость, их благотворения, сила чудес облегчали доступ их проповеди к сердцу язычников, и история подвижников представляет много примеров того, как они усердно и успешно проповедовали Евангелие. Со времени появления монашества монахи во всех странах являются первыми деятелями на поприще проповеди Евангелия. Исчислять их заслуги в этом отношении значило бы написать историю монашества. Они постоянно трудились между прочим для того, чтобы оказывать вспоможение бедным; и, ограниченные в своих нуждах, они всегда могли уделять значительную часть из своих заработков бедным; давали вспоможение приходящим к ним, посылали нуждающимся в города, в темницы; вызывали и других на благотворения в пользу бедных. Златоустый говорит, что по слову монахов тратились на добрые дела огромные суммы[725].

Но внешние дела милосердия иноки не считали единственною и даже главною своею обязанностию. Они прежде всего старались исправить заблуждающих и порочных, научить неверующих. За наставлениями к ним стекались отовсюду, и они из сокровищницы духовной своей опытности сообщали мудрые советы, ободряли печальных, наставляли в истинах добродетели. Один пример их жизни был уже самым лучшим назиданием для современного мира. Не было добродетели христианской, которой высоких примеров не представляло бы монашество. То царство правды, то царство Божие, о сошествии на землю которого благовествовало Евангелие, казалось, осуществлялось в этих обществах.

Златоустый указывает на жизнь монахов именно как на образец, которому должно подражать. Тогда как в мире, говорит он, нечестивое учение и нечистая жизнь потопляют души, монахи одни сидят в пристани спокойно и в великой безопасности, смотря как бы с неба на кораблекрушения, постигающие других. Они и жизнь избрали, достойную Ангелов, и живут не хуже Ангелов. Как между теми Ангелами нет того, чтобы одни благоденствовали, а другие терпели крайние бедствия, но все одинаково наслаждаются миром и радостию, и славою, так и здесь никто не жалуется на бедность, никто не превозносится богатством; своекорыстие — то, чем все извращается и приводится в беспорядок, изгнано отсюда; все у них общее — и трапеза, и жилище, и одежда. И что удивительного в этом, когда и самая душа у всех одна и та же? Все они благородны одинаковым благородством, рабы одинаковым рабством, свободные одинаковою свободою. Там у всех одно богатство — истинное богатство; одна слава — истинная слава, потому что блага у них не в именах, но в делах; одна радость, одно стремление, одна надежда у всех. Все у них устроено как бы по какому‑нибудь правилу и мере, и нет ни в чем неправильности, но порядок, стройность и гармония; самое точное согласие и основание для всегдашнего благодушия. Все и делают и терпят все для того, чтобы им благодушествовать и радоваться. Только там и можно это видеть в полной действительности, а в другом месте нигде; потому что у них не только презирается настоящее, удален всякий повод к несогласию и вражде и питаются светлые надежды на будущее, но и случающиеся с каждым из них скорби и радости считаются общими для всех[726]. Златоустый, изображая жизнь монахов, преимущественно, как мы видим, останавливается на том, что среди монахов господствует мир, любовь, совершенное равенство. Для тогдашнего мира действительно поучительное зрелище представляло монашество, в котором уравнивались лица самого неравного в мирском быту состояния. Войдем в скит, посмотрим на двух подвижников, которые в одно время жили и пользовались равным уважением. Вот седой, высокий ростом, сухой, хотя от лет уже сгорбившийся, но видимо стройного сложения, старец. Длинная борода его падает ниже груди; ресницы выпали у него, конечно, от слез. На нем кожаный хитон, белое шерстяное покрывало на голове его; обут он в пальмовые сандалии. Никто почти хуже него не одет. Он простой монах; никакого влияния не имеет на дела братства. Все почти время он проводит безвыходно в своей келлии, то занимаясь рукодельем, то молитвою. Из очей его падают слезы, а потому за пазухой держит он плат для отирания их. Он плетет корзины; вода, в которой мокнут пальмовые ветви, меняется только раз в год; в случае нужды подливается новая вода, к старой, так что худой запах слышен от воды. Не более часа в сутки спит он. Келлия его отстояла от церкви монастырской на 32 мили; он редко выходил и редко кому показывался. Архиепископ Александрийский, сенаторы домогались видеть его, но он отклонял все эти посещения и редко когда отверзал уста свои для беседы. По вечерам в субботу на воскресенье он становился задом к солнцу и, подняв руки свои к небу, молился до того времени, как солнце начинало светить ему в лицо. Приходя в церковь, он обыкновенно становился за столбом, чтобы его лица никто не видел и он сам не видел бы никого. Принесли ему завещание, которым отказывалось большое наследство. «Завещавший умер теперь, а я уже давно», — сказал он и отослал назад завещание. Но когда пресвитер, рассылая братии по горсти простых смокв, не прислал ему, он почел себя отлученным от братства. Во время болезни у него не было рубашки для перемены; ему не на что было купить ее, и усердно благодарил Бога, когда кто‑то подал ему в милостыню рубашку. Но соблазнялись некоторые тем, что во время болезни он лежал на постели, имел под головой подушку.