История Греко-восточной церкви под властью турок

Обращаемся к десятине с христианских мальчиков. Что эта натуральная или, точнее, ненатуральная подать есть вершина варварства — об этом двух различных мнений быть не может. Сообщим некоторые сведения о рассматриваемой десятине. Наиболее точные сведения относительно этого вопроса мы имеем из XVI в. Десятина взималась ежегодно, но, однако, так, что в каждую отдельную провинцию сборщики ее являлись только через пять лет. Дело происходило таким образом: в известное время турецкое правительство отряжало в ту или другую провинцию офицера с 30 или более янычарами; ему вручался указ, которым повелевалось в городах и селах взимать десятину с мальчиков. Христианский старшина (protogeros) местности, как знаток семейного положения христиан этой последней, представлял офицеру всех мальчиков не ниже семилетнего возраста и исключая всех женатых юношей. Если отец скрывал кого‑нибудь из своих детей, то его тяжко наказывали, пока сын его не будет отыскан и приведен к вербовщикам. Если детей представлено было много, то офицер за приличную взятку всегда мог дать свободу сыну богатых родителей. Брали в десятину мальчиков самых крепких и красивых. Забирая христианских мальчиков в качестве десятины, турки всегда помнили, что нельзя брать их всех: в таком случае край быстро пришел бы к вырождению народонаселения. Поэтому известная часть мальчиков оставлялась при родителях. Десятина с мальчиков взималась не во всех местах: столица, Константинополь, предместье его — Галата, город Навплия, страны перешедшие от венецианцев к туркам добровольно, и некоторые другие местности были освобождены от этой безобразной повинности. Не бралась эта десятина в Аравии, Египте и Венгрии. В Болгарии от нее были освобождены так называемые «войницы» и пр. (О них была уже речь раньше.)[221] Завербованных мальчиков на месте их родины одевали в особую форму и затем отправляли в Стамбул, в Галату и Андрианополь для дальнейшего воспитания. Все они обрезались и обращались в мусульман. Не всех их ожидала одинаковая доля. Одни размещались по сералям и коллегиям, где их обучали на турецкий образец — главным образом турецкому, персидскому и арабскому языкам, а другие с самого же начала приучались к исполнению низменных работ — служили в кухнях, возделывали султанские сады и огороды, учились стрелять из лука.[222]Дисциплина для всех их до известного возраста была самая строгая. Они отрешены были в течение десяти лет от всякого сообщения с внешним миром и очень походили в этом отношении на русских институток николаевского времени. Более образованные из них по достижении известного возраста были представляемы ко двору, и султан их жаловал различными должностями, например, они делались чаушами (т. е. подмастерьями. — Ред.), пажами, камер–пажами и т. д.[223] Из этих отурченных христианских детей, как и из христианских военнопленных мальчиков, составлялась султанская гвардия — пехота (янычары) и кавалерия (сипаги) Порты.[224] В военных кругах отурченные христианские дети потом достигали почетных должностей, например генералов — аги — в полках янычар, адмиралов флота и пр.[225] Из пажей и камер–пажей, вообще из лиц, находившихся на придворных должностях, потом выходили так называемые беглербеги (управители целых провинций), которыми весьма редко были природные турки, баши — визири (министры). Некоторые из взятых в качестве десятины мальчиков посредством браков с дочерьми султанов роднились с самим падишахом.[226] Хотя и в крайне редких случаях, но десятинные дети могли достигать головокружительной правительственной высоты — делались великими визирями — этими alter ego султана. Вот краткая биография знаменитого великого визиря Магомета Соколли (т. е. Соколова). Он был родом из Требиньи близ Рагузы, с детства готовился к духовной должности и был уже чтецом при Саввинской церкви в Боснии; но в это время происходил в Боснии сбор десятины с мальчиков, и он попал в число завербованных, хотя ему пошел уже восемнадцатый год. Наш причетник был отведен в Константинополь. По–видимому, сначала он подавал мало надежд, а потому его сделали садовником при султанском серале. Но здесь он своей смышленостью скоро обратил на себя внимание самого султана Сулеймана, который содействовал быстрому повышению Магомета в должностях. Через несколько лет Соколли был уже капудан–пашой (главным управляющим островами), а потом, в июне 1565 г., достиг наивысшей степени могущества — был объявлен великим визирем.[227]Указанные нами факты, свидетельствующие о лестных отличиях, каких иногда достигали десятинные христианские мальчики, имели весьма важные последствия: если прежде христианские родители оплакивали своих детей, взимаемых в качестве десятины, то теперь они не только примирялись с этой варварской податью, но часто и отдавали своих детей в указанном случае с полной охотой. Мы имеем целый ряд авторитетных свидетельств, не оставляющих места для сомнений. Мартин Крузий говорит, что «многие (многие!) вследствие бедности, индифферентизма или скупости добровольно отдавали своих детей в десятину, за исключением какого‑нибудь одного ребенка. Или же они рассчитывали, что в случае успехов на султанской службе дети могут быть полезны своим родителям».[228] Второе свидетельство принадлежит Стефану Герлаху: «Христианские родители (некоторых отдаленных мест в Турции), под влиянием жизненных лишений, охотно (beliebig) отдавали своих малолетних детей туркам». То же, по свидетельству Герлаха, было в Албании и Болгарии: здесь родители, обязанные нести некоторого рода военные повинности в пользу турок, чтобы самим им избавиться от военной службы, «охотно отдавали одного или двоих детей в качестве десятины». Тот же Герлах утверждает, что сами христианские дети вовсе не боялись попадать в число десятинных детей, «напротив, они выражали радость, что могут попадать на службу к самому султану и получать жалованье». Это последнее сказал Герлаху один христианский мальчик, который сопровождал его при осмотре каких‑то церквей и который желал, чтобы «как можно скорее сделаться слугой султана».[229]Сделаться слугой султана — это было идеалом, целью, на которую были постоянно устремлены взоры некоторых христианских мальчиков. Венецианский баил (посланник) Доменико Гревизано в это же время (т. е. в XVI в.) в официальном рапорте писал своему начальству: «Эта повинность, вследствие которой каждый христианский подданный султана должен отдавать своих детей в десятину и которая причиняла такие печали родителям, теперь (в 1554 г.), кажется, почитается почти за особенную милость».[230] Замечательно еще то, что сами турки ужасно завидовали христианам, что христианские дети, даже из беднейших классов, достигали самых высоких должностей при дворе и в администрации, тогда как их собственные дети лишены такого счастья, мало того: эти последние находились в подчинении у своих врагов. Зависть турок в этом случае простиралась так далеко, что они, желая доставить своим детям возможность служить в янычарах, нарочито отдавали их христианам, прося этих последних поставить их в качестве десятины вместо собственных детей. Завидовали не только простые турки, но и сами визири.[231] Мы указали на эти удивительные явления, удостоверяющие в том, что христиане не всегда тяготились рассматриваемой десятиной, а турки явно завидовали будущности десятинных христианских детей, указали с тем, чтобы точнее констатировать относящиеся к нашему делу факты, а не с тем, чтобы скрасить и оправдать данный обычай. (Боже упаси!) Мы находим, что нет более тяжкого пятна на турецком правительстве, чем то, какое оставило здесь варварское обыкновение брать детей в десятину и отурчивать их. К счастью, это варварское обыкновение давно уже отжило свой век. Подать с детей райи была отменена при султане Мураде IV (1623–1640 гг.), а впоследствии уничтожена еще более решительными постановлениями 1685 г.[232]

Теперь, наконец, поведем речь о «многих искушениях и прельщениях»… Об «искушениях и прельщениях» любят говорить такие историки, которые вместо фактов руководствуются следующими соображениями: если турок, рассуждают они, то таковой не может обойтись без «искушений и прельщений». Но действительность не подтверждает подобных теоретических предположений. Лично мы не встречали ни одного сколько‑нибудь авторитетного подтверждения разбираемой истины. Напротив, есть такие свидетельства, которые дают возможность делать вывод, что турки не пользовались всяким представившимся случаем к обращению христиан в ислам и даже сдерживали своекорыстное или слепое ренегатство. Во второй половине XVI в. один венецианский посланник в своем донесении венецианскому сенату определенно свидетельствует, что султан воспретил христианам переходить в ислам с целью освободить своих детей от взятия на службу под видом десятины. «Это свидетельство весьма характеристично».[233] Еще меньше турки желали массового обращения целых стран, входивших в состав Империи. Они, например, считали невыгодным для себя очень сильное стремление северных славян и албанцев к переходу в ислам, потому что с переходом в магометанство они должны были освободиться от подушной подати — хараджа.[234] А главное — мы не видим, чтобы ренегаты за свое обращение к господствующему исповеданию получали какие‑либо привилегии от турецкого правительства. Например, неприродный турок, по законам мусульман, не мог получить места судьи (кадия); эти законы так строго соблюдались, что ренегаты только в редких случаях могли попадать на это почетное и священное место.[235] Правда, из числа ренегатов два известных нам лица достигают самого высокого административного положения — сана великого визиря. Говорим об Ибрагим–паше и Рустеме. Но оба они эту должность получили вовсе не в награду за отступничество. Ибрагим–паша был сыном грека из Пагры; еще мальчиком захвачен турецкими пиратами, был продан ими и попал в турецкие руки. Наконец, из него вышел великий визирь.[236]Несколько подобная же история случилась с Рустемом. Он был сыном сербского крестьянина из деревни близ Босна–Сераи; попал к туркам совершенно случайно: его барин не имел денег, чтобы заплатить за себя харадж и вместо платы отдал туркам своего крестьянина.[237] Тут нет и речи об искушениях и прельщениях. Если турки не действовали для приобретения ренегатов искушениями и прельщениями, то, кажется, еще менее они пользовались насильственными мерами в тех же целях, по крайней мере, по отношению к сынам Греко–Восточной церкви. В патриарших бератах, по–видимому, неизменно повторялось следующее приказание султана: «Никто ни в каком случае не должен силой принуждать какого‑либо подданного из греков к принятию ислама». Ренегатов в Турции было, положим, много, но они сделались таковыми по собственной воле — никто, кроме них самих, в этом не виноват. Тяжелый на подъем, турок мало интересовался успехами мусульманской пропаганды. Справедливо говорят: «При нелюбви и природном нерасположении турок ко всяким диалектическим тонкостям и богословским спорам, при умственной и физической их неподвижности, христиане в Турции пользовались тем равнодушием и терпимостью правительства и обывателей, которой, говоря вообще, могли завидовать иноверцы во всех христианских государствах XV‑XVII вв.».[238]

III. Отношение иерархии Греко–Восточной церкви и народа к турецкому правительству

Султаны, начиная с Магомета II, дали Церкви и ее представителям большие права и привилегии в своем царстве и в общем сохраняли неприкосновенным этот дар. Отношение Порты к Церкви, как они установились при Магомете II, историки находят «в высшей степени благоприятными для нее и выгодными».[239]Первый патриарх турецкого времени Геннадий и прочие представители церковного авторитета при нем имели полную возможность установить ход церковных дел сообразно с теми идеями, какими руководствовались эти вожди Церкви; «ибо Порта во внутренние дела Церкви совсем не вмешивалась».[240]Последующее время не вызвало никаких таких перемен в отношениях султанов к Церкви, которые бы вели к худшему. Относительно всего XVI в. говорят, что «церковная и общественная автономия христиан не была никогда нарушена» в это время.[241] Не принимая на себя труда в хронологическом порядке указывать в подобном же роде свидетельства, относящиеся к последующим векам, ограничимся немногими общими замечаниями, способными служить к разъяснению рассматриваемого вопроса. Лица, наиболее влиятельные и благоразумные в турецком мире, всегда держались того принципа, что Греческая церковь должны быть охраняема и оберегаема. «Лучшие султаны, добросовестные муфтии, более разумные великие визири, понимавшие громадную важность греческого народа для Оттоманской империи, твердо держались того взгляда, что права Восточной церкви следует уважать и охранять».[242] Современные церковные историки и канонисты, обозревая ход дел Греческой церкви до последнего времени, утверждают, что автономия этой Церкви редко была нарушаема турецкой властью. По суждению канониста Геймбаха, Греческая церковь «достигла такого влияния на самих мусульманских владык, что эти последние чрезвычайно редко осмеливались ограничивать ее в ее правах или чем‑либо оскорблять».[243] И, во всяком случае, по мнению историка Газеманна, «турецкое правительство, по собственным побуждениям, не вмешивалось во внутренние церковные дела, именно в дела ее веры и культа».[244]

За такое отношение Оттоманской Порты к иерархии, которая более всех пользовалась плодами благоволения иноверной власти, греческое общество, и в особенности высшее духовенство, считали долгом выражать свои чувства признательности по адресу лиц благодеющих. Начало таким выражениям было положено еще в царствование Магомета Ц Один афонский монах, Критовул (как думают, впоследствии секретарь самого Магомета), написал книгу, заключающую «описание славных дел» завоевателя Византии. Сочинение представлено было Магомету, знавшему греческий язык. В предисловии к своему произведению Критовул помещает посвятительное письмо Магомету II и говорит: «Блистательные дела царей персидских, римских и эллинских рассказаны разными историками, а деяния Магомета II блистательнее и превосходнее их…» Затем автор превозносит Магомета, прибегая к искажению и замалчиванию фактов, не подходящих к тону сочинения.[245] Не принимая на себя оценки поступка Критовула, предоставим слово одному немецкому ученому, который говорит: «Не радостное явление, что грек, и притом афонский монах, выступает в качестве историографа и панегириста султана Магомета» и прибавляет: «Очень жаль, что бедствия эпохи доводят греческую льстивость до сочинения такого рода произведений».[246]Как бы в pendant Критовулу другой греческий писатель того же времени, некто Георгий Трапезунтский, пишет льстивый панегирик тому же Магомету; в этом произведении Георгий, преступая всякие границы, именует завоевателя Византии «сверкающей звездой, ослепительным светочем»; по его словам, в Магомете «чудодейственным образом соединились мудрость, храбрость, скромность, милосердие, справедливость, какого соединения не встречается ни в одном из смертных».[247] Так приветствуема была в Греции эпоха утверждения магометанской власти в христианской Византии.

Нам не удалось собрать многочисленных известий, служащих к удостоверению, что и иерархия под влиянием тех преимуществ и прав, какими одарила ее Порта, заявляла о своих чувствах признательности по отношению к мусульманской власти. Но это и не особенно нужно; дальше будут приведены такие факты, которые покажут, что признательность не только существовала, но и обнаруживалась в соответствующей деятельности. Для характеристики же чувств, которыми наполнялась душа облагодетельствованных, приведем лишь немногие отрывочные указания в подобном роде. Известный Константинопольский патриарх Кирилл Лукарис в начале XVII в. так писал русскому царю Михаилу, восхваляя достоинства тогдашнего султана Османа: «Осман нас любит, — писал патриарх царю, — и заботится о нас»; рисуя идиллическую картину, Лукарис заявляет: «Мы, христиане, наслаждаемся свободой, пользуются свободой наши церкви и дома, и мы ни в чем не имеем стеснения от его власти; живем в добре, пребываем в мире и благодарим султана».[248] Положим, патриарх, докладывая так нашему царю, делает вид, ради этого последнего, будто он пишет под диктовку представителей Порты в Константинополе, но нет сомнения, что если такие вещи патриарх и не сказал бы без особенного побуждения русскому государю, то во всяком случае это именно сказал бы, если бы его попросили по чистой совести сделать оценку турецкого правительства по его отношениям к Церкви.

Теперь мы хотим сказать об одном явлении, в котором ярко выражается признательность константинопольской иерархии к турецкому режиму, — явлении, по правде сказать, очень странном, настолько странном, что мы не решились бы оповестить о нем в нашем сочинении, так как имели лишь один источник, и несколько мутноватый, если бы не нашли подтверждения для этого явления в словах известного русского востоковеда, покойного архимандрита Антонина (Капустина), настоятеля Иерусалимской миссии. Но к делу. Оказывается, что константинопольская иерархия позволяла себе иметь близкие отношения, доходившие до побратимства, с такими лицами, с какими меньше всего мыслимо это побратимство, — с янычарами, этими грубейшими солдатами печального прошлого. Иерархия Константинопольского патриархата дружила с этими врагами христианства и вписывала свои имена в списки янычар, хотя, конечно, вписывала их фиктивным образом. Лица, принадлежащие к иерархии, оправдывали этот свой поступок благонамеренными целями; они уверяли, что будто они делали это для пользы христианства, именно для того, чтобы в случае какой‑либо церковно–общественной беды указать на свои связи с янычарами, как на доказательство лояльности и расположения христиан к иноверному правительству. Рассматриваемое побратимство иерархии и янычар выражалось в следующих фактах. Многие архиереи вписывали свои имена в списки той или другой орты, или отряда, янычар; а также записывали в эти списки своих людей и своих преданных послушников из которых впоследствии выходили епископы, архиепископы и патриархи, правившие злополучной Восточной церковью. Мало того, константинопольская иерархия, нисколько не стыдясь того, именовала в угоду янычарам свой церковный чин и порядок системой, или строем, «черного котла — cara‑casan». Нужно знать, что кухонный котел играл большую роль в жизни янычар: обедать из общего котла значило для янычар выражать довольство всем, и в частности правительством, а опрокинуть котлы значило заявлять бунт против султана. Таким образом, cara‑casan много значил в жизни янычар. Принимая название кара–казан, иерархия тем самым хотела выразить мысль, что счастье и беды этого грубого воинства близки для нее и что члены ее так же связаны друг с другом, как янычары, имеющие для этого центром их котлы. Лица, вносившие свои имена в списки янычар, а такими были и архиереи, по–видимому, немало тщеславились такой принадлежностью к почетной части турецкого войска, ибо они любили украшать себя символическими знаками, употреблявшимися среди янычар. Янычары — нужно сказать — делились на сто орт, или общин; каждая орта имела свои символические знаки, которые были запечатлеваемы на руке, на дверях казарм, где они жили, и тех кофеен, где они сходились. Такие же знаки носили на себе и те лица из константинопольского духовенства, которые значились в списках янычар. Рассказывают, что один греческий митрополит, человек видный по своему положению, даже присвоил себе наименование янычара и был известен с этим именем. Описанному нами явлению — говорим — мы сначала не придавали достоверного значения, сомневались в полной его реальности, тем более что о нем рассказывает грек Иаков Пиципиос,[249] отступник от Православия в латинство. Но нашим колебаниям и сомнениям наступил конец, когда мы прочли у архимандрита Антонина в одном его восточном дневнике следующую заметку: «Кара–казан — так зовут укорительно и последовательно (правильно?) в Константинополе исвои, и чужие Великую Церковь, или Константинопольскую патриархию. В переводе прозвище это значит: черный котел. Какой существенный признак заключается словах этих, скорее можно почувствовать, чем определить».[250]Разумеется, в 60–х гг. нынешнего века, когда писал отец Антонин и когда янычар давно не существовало, самого явления, о котором речь, уже не было, а было только очень твердое воспоминание о том, что было да прошло, оставив, однако же, по себе след в языке и представлениях.[251]Но переходим к историческим фактам, удостоверяющим, что греко–восточная иерархия и деятельно, сколько могла, помогала утверждению мира и благосостояния Оттоманской Порты. Это было совершенно естественно. Если Порта одарила иерархию необыкновенными правами, то, конечно, она дала их не даром. Историки утверждают, что «правительственная духовная власть Анатолийской церкви очень долго оставалась усердной носительницей и выразительницей турецкого владычества над греческим народом». Или, несколько иначе передавая ту же мысль, говорят: «Высшее духовенство Анатолийской церкви многих столетий было очень существенным и очень полезным фактором турецкого могущества».[252] В чем же именно все такое обнаруживалось? Все греко–восточные архиереи, по крайней мере, в позднейшее время, обязывались смотреть за точным и неукоснительным сбором хараджа с райи в их епархиях.[253] Они сделались как бы некоторого рода чиновниками турецкого министерства финансов. Но это, конечно, не имеет еще большой важности. Важнейшее дело заключалось в том, что греко–восточная иерархия, в знак благодарности Порте за те привилегии, какими она, иерархия, пользовалась, приняла на себя ручательство за верность и преданность греко–восточного народа оттоманской власти султанам. Она обязана была держать народ в страхе и послушании перед иноверным правительством.[254]

Что обязана была делать иерархия и что она бралась делать, то, конечно, и делала, это само собой разумеется. Но делала она это, по мнению лиц, имевших возможность наблюдать ход дел на христианском Востоке, с такой избыточной готовностью, что в конце концов «большая часть греческих архиереев ставила и ценила свое положение (т. е. свои привилегии и удобства жизни) гораздо выше и отечества (т. е. греческих народных идеалов), и свободы».[255]

Факты, в которых выразилось доблестное служение рассматриваемой иерархии пользам своего правительства, относятся собственно к XVIII и XIX вв. Более ранних фактов в том же роде мы не знаем. Вот первый факт, относящийся ко второй половине XVIII в. В 1770 г. проживали на Афоне, как говорится на покое, три Константинопольских патриарха — Кирилл V, Серафим II и Самуил I. Второй из них, когда узнал о том, что в Элладе началось движение с целью освободиться от турецкого владычества, покинул Афон и нашел себе приют на русском военном корабле, принадлежавшем к русскому флоту, крейсировавшему тогда в Архипелаге. Но не в этом суть дела. Почувствовав себя на свободе, Серафим начал рассылать окружные послания с воззванием к грекам продолжать начатое дело освобождения и не ослабевать. Некоторые из этих посланий были перехвачены Еврипским греческим митрополитом Гедеоном и доставлены в Константинополь тогдашнему патриарху Феодосию II. Этот последний через великого логофета передал послание Серафима Высокой Порте с изложением осуждения на поведение их автора. Затем Феодосий издал грамоты, в которых он обращается к греческому народу с увещанием пребывать верными султанской власти и отнюдь не слушать болтовни низверженного Серафима; объявлял, что Константинопольский синод лишил писателя воззваний всякого священнического достоинства и чина и совершенно его низринул, принимая во внимание, что Серафим апостат, смутотворец и муж кровей.[256]

За этим фактом очень скоро последовал другой, не менее любопытный. Когда в самом конце XVIII в. элладская молодежь под влиянием выдающихся греческих ученых и писателей, таких как Кораис, Евгений Булгарис, и других лиц, получивших образование в Париже, Вене, Лейпциге и Мюнхене, начала вслух мечтать об освобождении своей родины от турецкой власти, то Порта встревожилась. Султан приказал тогдашнему Константинопольскому патриарху Григорию V (о нем подробнее ниже) поразить анафемой безбожных французов, что этот и исполнил. Интересно другое распоряжение султана, которое тоже с готовностью было исполнено другим высшим иерархом Востока в то же самое время. Султан приказал пользовавшемуся уважением патриарху Иерусалимскому Анфиму обратиться со словами увещания к жителям Эллады. Патриарх исполнил волю падишаха. Он написал и напечатал брошюру под заглавием «Отеческое наставление», в которой выразил свои турецкие патриотические чувства. В этом произведении Анфим говорил, что Божественное провидение утвердило оттоманское господство на том месте, где прежде владычествовали византийские императоры, наклонные к западным ересям, с той целью, чтобы эта новая власть сделалась охранительницей народа от западных заблуждений. Писатель всячески нападает на стремление греков к освобождению, называет это стремление порождением дьявола, выдумкой воображения, восстанием на благочестие, путем, ведущим к обнищанию, убийствам, хищениям, всякому нечестию. Внушал, что кто увлекается ложной свободой, тот лишится вечной жизни, венцов небесных, вечного блаженства. Побуждал облечься в те доспехи, о которых писал Апостол, и восстать против козней дьявола. Когда известный греческий ученый того времени Кораис прочел «Отеческое наставление» Анфима, то он заявил, что его блаженство сошел с ума или же он преобразился из пастыря в волка.[257]Вообще, по выражению одного писателя, это «наставление» казалось грекам «ушатом холодной воды, вылитым на их головы» (Bertholdy). — Другие факты в том же роде. Почти в то же время, о котором мы сейчас говорили, один греческий священник, Самуил, поставив целью своей жизни борьбу с исламом, принял на себя грозное имя «Страшного суда», возбуждал сулиотов (т. е. жителей северо–западной Греции (Эпира), отличавшихся особо воинственным нравом. — Ред.) в 1803 г. к восстанию; за это греческие архиереи предали его церковной анафеме как изменника законному государю.[258] В том же духе действовал известный Константинопольский патриарх Григорий V. Этот не желал лишиться благосклонности Порты[259] и многое делал, чтобы проявлять свою лояльность. В начале восстания придунайских княжеств в 1820 г., незадолго до своей известной несчастной кончины, патриарх, сообразуясь с видами Порты, поразил торжественной анафемой главаря восстания Александра Ипсилантиса и всех так называемых этеристов (т. е. членов тайной организации, готовившей Греческую революцию 1821 г. — Ред.)[260] Этот же самый Григорий при другом случае пошел еще далее. В 1807 г. англичане расположились флотом напротив Стамбула и грозили взять столицу Турции. Тогда Порта стала подозревать, что греки в заговоре с иностранцами и что сам патриарх на стороне врагов. Для того чтобы очистить себя от подозрений, Григорий предложил правительству помощь своего народа в защите города. Предложение было принято. И вот патриарх вооружился заступом и повел с собой 30 тыс. греков для укрепления береговых крепостей. Султан смотрел из сераля на зрелище и радовался. В награду ревностный патриарх получил от султана роскошную шубу, которую, по его словам, никогда не носил,[261] но, конечно, хранил как зеницу ока. Печальная смерть Григория V в 1821 г. всем известна. Она, по нашему мнению, нисколько не удивительна: патриарх хотел служить и нашим, и вашим и, как всегда бывает в таких случаях, — прогадал. Еще один и последний факт все в том же роде. Преемником Григория V был патриарх Евгений. Патриаршествование его было коротко, но знаменательно. В это время происходили бунты янычар, которые под влиянием элладского восстания требовали истребления всех христиан. Порта была терроризована. При таких обстоятельствах патриарх Евгений получил от Порты повеление представить в Константинополь всех тех христиан, которых патриарх считает неблагонадежными и склонными к восстанию. Епископы патриархата, уведомленные патриархом об этом требовании правительства, не без охоты принялись за инквизицию, удовлетворяя чувству мщения на некоторых, более самостоятельных из своих пасомых, и желая выразить свой турецкий патриотизм. И вот патриарх засадил в тюрьмы такое множество христиан, будто бы опасных в политическом отношении, что сами турки нашли нужным поумерить ревность греческих архиереев и пощадили жизнь большинства арестованных как людей совершенно невинных.[262]

Сами турки были очень благодарны греческим архиереям за их помощь, какую они оказывали правительству, сдерживая поползновения греков к освобождению от турецкой власти. «Четыреста лет, — так говорили образованнейшие турки, — мы господствовали над райями через их духовенство, которое всегда относилось к нам как верный союзник и влияние которого было тождественно с нашим. Что же будет тогда, — с грустью говорили те же турки, — когда ослабнет связь, посредством которой мы обуздываем эти массы, когда этот могущественный клир сам должен будет искать новых путей для удовлетворения своего честолюбия, когда он соединится с разнузданными (?) народами?»[263] Когда это будет? Во всяком случае, такое время не наступило. Это мы сейчас докажем.

Напрасно было бы думать, что греческая иерархия смотрит добрыми глазами на русских, исполненных, как известно, желания сокрушить владычество полумесяца над крестом в древне–православных странах. Греческие архиереи прекрасно знают, что ни откуда не грозит такой опасности для Оттоманской Порты, как со стороны России, но это отнюдь не радует их, а безмерно печалит. Греки толком не знают России, однако же, ослепленные своим филэллинством, смотрят на нее свысока и с нескрываемым пренебрежением. Попасть под владычество России, по их разумению, значит быть объятым невежеством и варварством. Греки так рассуждают: «Что общего между русским кнутом и благородной эллинской нацией? Между деспотизмом и свободой? Между скифским мраком и грацией юга? Что общего между этой светлой, благородной Грецией и мрачным Ариманом Севера? Мечты об их духовном союзе есть плод одного невежества толпы, для которой колокольный звон дороже возвышенных идей, доступных лучшим грекам».[264] В таком пренебрежительном тоне греки относятся к русским не с недавних пор, не только в XIX в.; а и раньше относились они так же. Даже в середине XVII в. какие‑то греческие купчишки, торговавшие своими гнилыми товарами в Москве, потом изволили разглашать в Константинополе разные небылицы о России. Например, они рассказывали, что учителей здесь нет, и что сам царевич (Алексей, сын Михаила Федоровича) учился у них, купцов, «играть древком», что будто какой‑то чернец «заклял русских», чтобы они отнюдь «не ходили войной против татар», и что будто русские слушались этого чернеца. Они насмехались над самим русским царем, что будто занявшись изготовлением серебряного чана для крещения королевича (датского?), он забыл про все важнейшие дела.[265] Но пренебрежение к русским, как будто бы менее культурному народу, чем сами греки, еще не единственная причина, заставляющая главным образом высшее духовенство побаиваться русского завоевания Константинополя. Иерархия боится, что с изгнанием турок из Европы русскими эти последние заставят архиереев жить и действовать по церковным канонам, от чего эти архиереи совсем отвыкли. Один очень образованный греческий епископ в 60–х гг. XIX в. говорил то именно, что думают все прочие архиереи, когда заявлял: «Вы, славяне (т. е. русские), — наши естественные враги. Мы должны отныне поддерживать турок. Пока существует Турция, мы еще обеспечены. Панславизм опасен нам».[266] В результате всех указанных отношений греков, и в особенности греческих архиереев, получилось то, как засвидетельствовал один русский путешественник по Востоку, что «начиная от последнего монаха и кончая такими представителями Церкви, как патриархи, все греческое духовенство ненавидит нас безотчетно, но от души».[267]

Представим несколько фактов той ненависти, какой одушевлены в отношении к нам высшие иерархи Греческой церкви. Факты эти производят нравственно тяжелое впечатление, а потому мы воздержимся от всякого комментария. Пусть они сами за себя говорят.

Преосв. Порфирий (Успенский) в одном из своих трудов, посвященных изучению греческой церковной жизни, передает такой рассказ, или из диковин диковину, как выражается автор. Константинопольский патриарх Мелетий (правил Церковью неполный 1845 г.), когда он представлялся султану Абдулу–Меджиду, поцеловав его ногу, сказал: «Ныне отпущаеши раба твоего, владыко, по глаголу твоему с миром, яко видеста очи мои спасение твое, еже еси уготовал». Повествователь прибавляет: патриарх этот был друг турок и враг русских и будто говаривал: «Дайте мне хоть небольшой кусок тела какого‑нибудь русского, и я изрублю его на мельчайшие части».[268]