История Греко-восточной церкви под властью турок

О некоторых патриархах изучаемого времени, по их нравственной стороне, мы не находим очень определенных сведений, а потому, не делая о них замечаний здесь (тем более что с иными из них нам придется еще встретиться впоследствии), мы скажем теперь о таких патриархах, которые по их нравственному облику составляют противоположность лучшим и достойнейшим Константинопольским иерархом XV и XVI вв., перечисленным выше.

Решительно все историки как прежнего, так и нашего времени говорят с презрением и негодованием о патриархе Константинопольском Рафаиле. По известиям единственного источника, из которого черпают известия о Рафаиле все последующие повествователи, а именно по «Historia Patriarchica», этот патриарх был человек крайне невоздержанный. Он даже не был в состоянии присутствовать ни при вечернем, ни при утреннем богослужении, так как от пьянства не мог выстаивать обычного богослужения. Кто бы ни являлся к нему в какой бы то ни было час дня — ради ли духовных советов или с целью найти у него обычный суд, — таковой находил патриарха непременно пьяным. Соблазн достиг крайней степени, когда произошел следующий случай: Рафаил пьяным пришел ко всенощному бдению в великий пяток Страстной недели, но за богослужением, стоя на троне, задремал, причем из его рук выпал патриарший жезл; задремавшего патриарха разбудили и снова дали ему выпавший из его рук жезл. После сообщения этого известия летописец замечает, что весь мир возненавидел Рафаила — и священники, и миряне.[419] Нужно ли понимать эту характеристику патриарха Рафаила с полной буквальностью? Нам кажется, что требуется некоторая критическая осторожность при изучении приведенных выше, чрезвычайно необычных сведений. Возможно, что Рафаил вовсе не был таким пропащим человеком, каким рисует его греческая историография. Нужно принять во внимание одно очень важное обстоятельство: Рафаил по своему происхождению был не грек, а серб. Серб на Константинопольском патриаршем престоле — слыханное ли это дело? Во всяком случае, это несомненный факт, что в течение многих веков, какие жила Греческая церковь под владычеством турок, только один раз и занимал патриаршее место славянин. Имеем в виду Рафаила. Думаем, что грекам казалось невыносимым делом, прямым оскорблением для них, что кафедра Византии стала достоянием какого‑то славянина. Нужно знать, как греки всегда презирали и гнушались всем тем, что лежало за пределами их благороднейшей, как им казалось, нации, чтобы понять: могли ли они равнодушно видеть серба на кафедре Григория Богослова и Златоуста? Давнишнее филэллинство греков не могло мирить их с фактом появления какого‑то серба во главе их церковного управления. Это наше размышление не есть плод фантазии. Историк Кигала, передавая тот же рассказ о Рафаиле, ясно дает заметить, чем главнее всего возмущались константинопольские христиане при виде Рафаила. Кигала, во–первых, называет его человеком «преварварским» (τρισβάρβαρος), давая тем знать, что для греков славянин есть совершеннейший варвар; во–вторых, тот же историк пишет, что возненавидел его народ, между прочим, и за то, что он говорил не на греческом языке (αλλόγλωσσος).[420] Нам представляются очень многозначительными эти заметки Кигалы: они проливают, как нам кажется, настоящий свет на ту характеристику, какой удостаивается Рафаил у греческого летописца.

Едва ли нужно добавлять, что чувство нерасположения к Рафаилу от предков перешло к потомкам, и таким образом сложилось и упрочилось в истории то мрачное сказание, какое нами приведено выше. Рафаил, как само по себе понятно, не был народным избранником. Греки никогда не позволили бы себе по доброй воле посадить на патриаршую кафедру Константинополя славянина. Рафаил назначен был в патриархи высочайшей волей Магомета II. Константинопольский собор со своей стороны лишь исполнил пустую формальность, когда изъявил согласие иметь Рафаила патриархом. Думаем, что султан не сам пришел к мысли возвести Рафаила в патриархи, но что он действовал под влиянием своей мачехи, сербки и христианки; возможно, что эта мачеха, Мария, пожелала видеть облеченным патриаршим саном одного из членов ее свиты, каким и мог быть Рафаил. Впрочем, должно сознаться, что Мария не упоминается греческим летописцем при рассказе о рассматриваемом патриархе. Назначение Рафаила в патриархи встречено было в Византийской церкви явной оппозицией: митрополит Ираклийский, который по древнему обычаю посвящал патриарха Константинопольского, на этот раз не пожелал исполнить этого долга и сказался больным. Двое других важнейших иерархов, Кесарийский и Эфесский, тоже уклонились от этой чести. Посвящал Рафаила митрополит Анкирский, может быть и не по доброй воле. И вот Рафаил стал патриархом. Но оппозиция ничуть не думала мириться со свершившимся фактом. Архиереи устроили забастовку (έκαμαν στάσιν) и отказывались служить в церкви вместе с Рафаилом: и только из страха перед султаном, против воли, стали потом участвовать в богослужении с патриархом. Истинным торжеством для оппозиции была та минута, когда Рафаил должен был внести обещанные им султану две тысячи дукатов, а между тем в казне патриарха не было ни копейки. Да и откуда могли бы взяться деньги у Рафаила? Все константинопольские христиане–клирики, архонты и весь народ — по замечанию летописца — решились отнюдь не оказывать помощи Рафаилу. По выражению Кигалы, не было совершенно никого, кто бы помог патриарху. Греки добивались того, чтобы неприятный им патриарх стал банкротом. Когда Рафаил не смог внести в султанскую казну вышеуказанную сумму денег, то он был посажен турками в темницу (по словам летописца); а по Кигале выходит, что в темницу бросили его не турки, а сами же греки из ненависти к патриарху. Конец жизни Рафаила был печален. Находясь в темнице, он будто бы заявил, что пусть позволят ему ходить по улицам и собирать деньги, в надежде, что ему удастся собрать столько денег, сколько нужно для уплаты в казну. Ему позволили это, возложив, однако, на его шею тяжелую железную цепь, держась за которую и водил его какой‑то турок по улицам столицы. Зрелище отвратительное! Но у греческих историков напрасно мы стали бы искать хоть одно слово, выражающее сострадание к несчастному. Вскоре последовавшая смерть положила конец страданиям Рафаила. Разумеется, собрать ту большую сумму денег, какая была надобна, не было никакой возможности: Рафаил мог собирать лишь столько денег, сколько необходимо было ему на пропитание, или, по саркастическому выражению летописца, на объедание и пьянство.[421] Вот история Рафаила. Это одна из самых драматических страниц в истории Константинопольской патриархии новейших времен. Мы не сомневаемся, что это действительная драма, в которой роль страдальца играет Вселенский патриарх–славянин, а роль мучителей — подчиненные ему христиане, оскорбленные тем, что какой‑то славянин осмелился воссесть на столичную кафедру Греческого царства, и вымещающие на страдальце свою национальную вражду к тем, кто не греки.

Делая наши критические замечания по поводу истории патриарха Рафаила, мы, однако же, не думаем отвергать исторических фактов, сюда относящихся, так как не намерены идти наперекор всем историкам всего света. Было бы слишком смело обелять Рафаила и выставлять его исключительно жертвой национальной вражды; тем не менее, мы решаемся утверждать, что, по всей вероятности, Рафаил не был таким потерянным человеком, каким рисует его греческая историография. Слишком много теней наложено и на без того несветлую личность Рафаила. Допускать сильное преувеличение в изображении патриарха Рафаила заставляет уже и то обстоятельство, что не странно ли: только один славянин занимал кафедру Константинопольскую, и тот, по уверению греков, был жалчайшим человеком?

Другой патриарх, о нравственности которого можно составить невыгодное мнение, — Максим IV. В миру — Манассия, он сначала был афонским монахом, а потом митрополитом Серрским; по избрании в патриархи он получил имя Максим. Характеризуя его нравственную жизнь, греческий летописец пишет: «Когда он был патриархом, о нем распространилась в обществе худая молва — и все христиане, священники и миряне, начали поносить его. Справедливо или нет поносили его — это лучше всех знал сам патриарх, и он должен будет дать отчет на Страшном суде. Соблазн происходил по причине одного монаха, по имени Гавриил».[422] Вот рассказ, дающий основание заподозрить нравственность патриарха; он, конечно, неясен. Мануил Гедеон поставляет худой слух о патриархе в связь с личностью вышеупомянутого Гавриила и таким образом дает повод полагать, что слишком интимные отношения Максима к Гавриилу были поняты обществом в преступном для патриарха смысле.[423] Максим был вынужден оставить патриаршую кафедру.

Яснее и определеннее констатируется нравственная распущенность патриарха Феолипта I. Он был сделан патриархом из митрополитов Нянины. Несмотря на то, что он патриаршествовал лет пять, о нем не сохранилось почти никаких сведений. В его патриаршествование возникло великое смятение по тому поводу, что явились обвинители и свидетели, которые брались уличить патриарха в совершении им плотского греха. Это несколько неопределенное обвинение новейшие историки прямее называют обвинением в блудодеянии. Для суда над патриархом собран был собор в Константинополе, но прежде чем он окончил свое дело, Феолипт умер, и, таким образом, членам собора не было надобности доводить процесс над патриархом до конца. Правление Феолипта замечательно тем, что при рассказе о его патриаршествовании встречается первое указание на то, что этот патриарх испросил себе у султана берат, утверждающий его в патриаршей должности.[424] Само собой понятно, что получение берата от султана ставило патриарха в особую зависимость от мусульманского главы государства. И если берат первым получил Феолипт (конечно, потому, что хотя и желал патриаршествовать, но не надеялся быть избранным законным путем), то на этом патриархе лежит тяжкая вина, состоящая в пренебрежении церковными интересами и в поставлении личных расчетов выше этих последних.

Четвертым и последним лицом на патриаршем престоле, нравственные качества которого возбуждают большие сомнения, был Иоасаф II. Он обладал значительным богатством, так как ему удалось открыть какой‑то клад. В обращении с клириками он был горд, надменен и тщеславен. Он держал в отдалении от себя даже своих секретарей, не желая прямо из их рук брать и те бумаги, которые ему следовало подписать и пропечатать патриаршей печатью: для сношений с секретарями он избрал особый способ, приучавший их к смирению. Но хуже всего было то, что он любил произвол и запятнал себя симонией, несмотря на то, что, будучи богатым, он, по–видимому, не должен был бы гоняться за золотом. Герлах знал, что в Константинополе считали Иоасафа симонистом, пускавшим в продажу епископские места. Но важнее свидетельства Герлаха в этом отношении определение собора, бывшего в Константинополе. Сам Иоасаф собрал этот собор, имея в виду сделать на нем постановления, грозные для непослушных клириков. Но собор обратил свою деятельность против самого Иоасафа. Ободряемые тогдашним временщиком, Михаилом Кантакузином, члены собора подняли дело о симонии патриарха и присудили его к лишению кафедры, к возвращению незаконно собранных им денег и к ссылке на Афон. Собор состоял из очень большого числа членов: на нем были 51 митрополит и епископ.[425] Положим, что собор действовал, может быть, и не совсем самостоятельно, так как он находился под влиянием Кантакузина, но во всяком случае мы не вправе сомневаться в честности его действования, как иногда это делается. Такой многочисленный собор ведь нельзя же было склонить к несправедливости даже и сильному временщику. Некоторые из современников Иоасафа старались обелить патриарха и выставить его невинной жертвой деспотизма Кантакузина. Так, на защиту Иоасафа выступали в свое время Иоанн и Феодосий Зигомала (отец и сын), двое константинопольских ученых XVI в. Феодосий Зигомала именовал его мужем превосходным и указывал, что патриарх только по ненависти лишен кафедры; причем давал знать, что деяние собора Константинопольского 1565 г. против Иоасафа внесено в «Historia Patriarchica» (Малаксом) вопреки справедливости.[426] Другой Зигомала, Иоанн, в беседе с Герлахом рекомендовал Иоасафа как человека доброго, невинного и святого, который низвержен с кафедры несправедливо.[427] Но эта защита Иоасафа со стороны обоих Зигомала едва ли значительна. Прежде всего, свидетельство двух таких лиц, как отец и сын, будет справедливо считать за одно свидетельство; а одно свидетельство едва ли может поколебать те авторитетные сообщения, которые приведены выше и которые служат не к чести патриарха. Затем, Иоанн Зигомала мог любить Иоасафа как своего бывшего ученика (Иоасаф учился у Иоанна),[428] а оба Зигомала могли ценить этого иерарха и как любителя и покровителя науки (каким и был Иоасаф), и как такое лицо, которое помнило заслуги Иоанна в качестве наставника, — и сообразно с этим платило какими‑либо милостями обоим Зигомала. Вообще, нам кажется, нет побудительных причин много смягчать тот приговор, какой в свое время история произнесла над Иоасафом. Икономос, не становясь ни на сторону благоприятных известий об Иоасафе, ни на сторону неблагоприятных известий о нем, считает возможным характеризовать его и как мужа достопочтенного, и как симониста,[429] но такое совмещение противоположного едва ли может заслуживать одобрения и подражания.

Сообразно нашему плану, после изображения нравственного облика Константинопольских патриархов известного времени у нас должна вестись речь об их церковно–общественной деятельности. Представив несколько образцов, характеризующих нравственную сторону рассматриваемой патриархии, обратимся к изучению ее церковно–общественной деятельности в XV и XVI вв. К сожалению, история очень небогата фактами, на основании которых можно было бы составить сколько‑нибудь обстоятельное представление по указанному предмету. Сообщим прежде всего сведения о некоторых более замечательных по своим стремлениям и целям Константинопольских соборах изучаемой эпохи.

При патриархе Симеоне I составился собор, созвание которого Гедеон, однако, относит ко времени Симеонова предшественника Максима III. Документ, из которого мы черпаем сведения о нем, состоит, во–первых, из краткого определения этого самого собора относительно известного Флорентийского собора и, во–вторых, узаконения его касательно того чина, по какому следует принимать в Церковь латинских христиан, ищущих общения с православным обществом. Само собой понятно, что собор Флорентийский, считающийся на Западе Вселенским, подвергается на рассматриваемом соборе осуждению и отвержению. Интересно, что Константинопольский собор называет себя почему‑то Вселенским, — разумеется, такой титул принадлежать ему не может. Можно предположить, что этот собор присвоил себе не принадлежащий ему титул ради того соображения, что собор Вселенский, за какой выдавал себя собор Флорентийский, должен быть отвергнут только собором равного значения. Но еще интереснее вопрос, с какой стати в правление патриарха Максима и Симеона вдруг понадобилось отвергнуть и осудить названный западный собор? Судя по тому, что Константинопольскому собору нужно было главным образом решить вопрос об образе принятия в Церковь латинян, можно полагать, что встречались лица, будь то в церкви Латинской или Греческой, которые считали излишним подвергать латинян, ищущих общения с Православной Церковью, какому‑либо церковному испытанию, основываясь на том, что Флорентийский собор провозгласил с согласия восточных церковных и гражданских властей единение между восточными и западными христианами, а для людей обязавших себя к взаимному единению, нет надобности ни в каком испытании в случае, если они от теоретических представлений о единении желают перейти к фактическому осуществлению этого единения. Что подобные суждения действительно встречались в то время, это отчасти видно из того, что рассматриваемый Константинопольский собор именует себя, разумеется не без особенного намерения, первым Вселенским собором, на долю которого выпала задача подорвать значение Флорентийского собора. К чему бы такое указание, если бы у разбираемого собора не было практической необходимости обнаружить и провозгласить незаконность Флорентийского собора? В самом чине принятия латинян, помещенном в разбираемом документе, между другими вопросами, которые определено предлагать обращающемуся в Православие латинянину, стоит и вопрос: «Отвергаешь ли и считаешь ли за ничто собор, бывший во Флоренции, и его определения, противные Православной Церкви?» Внесение такого вопроса в чин ясно свидетельствует, что Флорентийский собор как исторический факт причинял беспокойство церковному правительству Константинополя, и притом беспокойство — как мы думаем — в том самом смысле, на какой нами указано сейчас. Заслуживает особенного внимания еще следующее обстоятельство: собор Константинопольский именует себя «первым», отвергшим Флорентийский собор. Значит, не было никакого так называемого Софийского собора в Константинополе в 1450 г., который выдается многими восточными писателями за действительно существовавший и которому приписывается отвержение указанного униатского собора. Мы, впрочем, никогда не сомневались, что, несмотря на энергичную защиту подлинности деяний Софийского собора Досифеем Иерусалимским, этого собора на самом деле не происходило, и что деяния его кем‑нибудь сфабрикованы на Востоке, по неблагоразумию, «мняся службу приносити Богу».[430] Нам думается, что повод к такой фабрикации был подан именно собором Константинопольским, бывшим при патриархе Симеоне. Дело понятное, что этот собор не был Вселенским, за каковой он выдает себя, а между тем, не имея характера Вселенского собора, он и не обладал правом отвергать Флорентийский собор, признанный на Западе всеми, а на Востоке — тогдашним церковным и государственным правительством за настоящий Вселенский собор. Выходила некоторая коллизия: Флорентийский собор выдает себя, по–

Ввиду таких обстоятельств и могла придти какому‑либо неумеренному ревнителю Православия мысль сфальсифицировать акты Софийского Вселенского собора от 1450 г. Таким образом, имелось в виду авторитетному противопоставить равное: Вселенскому собору западному Вселенский собор восточный. Если мы в своих рассуждениях сколько‑нибудь попадаем на действительно исторический след, то собор при Симеоне должен быть признан одним из важных звеньев в развитии богословского полемического движения на Востоке против римского католичества Запада. О самом чинопоследовании принятия приходящих к Церкви латинян, которое помещено в рассматриваемом нами документе, много распространяться мы не имеем намерения. Отметим лишь следующее: собор при Симеоне со стороны латинского отступника требовал только отречения от римско–католических заблуждений; акт же присоединения выражался в том, что этого отступника помазывали св. миром, как это происходит и по отношению к крестимым младенцам.[431] Чинопоследование отличается простотой. В этом случае Греческая церковь XV в. стоит много выше Греческой церкви XVIII и XIX вв. Как известно, Греческая церковь в XVIII в. подняла шумный спор о том, каким способом принимать приходящих от латинства (и, конечно, от протестантства) к Православию, и стала склоняться к мнению, что этих ренегатов нужно перекрещивать как действительных еретиков, не верующих в догмат о Св. Троице. В результате этих споров, как известно, появилась в Греческой церкви противозаконная практика, способная охладить ревность приходящих к обращению в Православие и состоящая в том, что таких ищущих православной истины здесь стали перекрещивать. Впрочем, к спорам Греческой церкви по вопросу о перекрещивании латинян мы еще вернемся.

Второй собор, о котором мы считаем нужным сообщить некоторые сведения, происходил около середины XVI в., в междупатриаршество по смерти Иеремии I. Об этом соборе греческий летописец сообщает следующие известия: когда разнесся слух о смерти Иеремии, умершего вне столицы, на пути в Валахию и Молдавию, то в Константинополе собрался большой собор, в котором приняло участие много архиереев, а также в нем участвовали клирики, архонты и замечательные люди из остального константинопольского народа. Председательство на нем взял на себя Герман, тогдашний патриарх Иерусалимский. В результате соборных совещаний явилось определение, которое и было подписано как Германом, так и всеми присутствовавшими на соборе архиереями и константинопольскими клириками. В определении говорилось, что всякий архиерей, если он станет домогаться сделаться патриархом без согласия всех митрополитов, архиепископов и епископов Константинопольского патриархата, имеющих свои кафедры на Востоке (т. е. в Азии), Западе (т. е. европейской части Турции) и Морее, — всякий такой архиерей должен быть признан лишенным не только своей кафедры, но и архиерейского сана. Это определение было прочтено на соборе и затем первый из митрополитов Константинопольского патриархата, именно митрополит Ираклийский, облекшись в омофор и епитрахиль, провозгласил анафему на каждого ослушника определения. Собор, таким образом, выработал следующую программу, сообразно с которой должно происходить избрание нового патриарха. Как только патриарший престол становился вакантным, архиереи, находящиеся в Константинополе (а таких всегда бывало немало), и здешние клирики должны были при посредстве гонца известить всех архиереев Константинопольского патриархата о том, что вскоре должно произойти избрание нового патриарха, и вместе с тем пригласить их для совершения этого дела. Собор надеялся, что в этом случае избрание патриарха будет происходить «мирно, неблазненно и без всякого искушения». По–видимому, соборное определение нашло одобрение и в самом султанском дворце.[432] Спрашивается: чем, какими побуждениями вызвано было это определение? Что нового представляло оно? Если будем читать известное сочинение «Патриаршая история» («Historia Patriarchica»), то заметим следующее любопытное явление: избрание патриархов в разное время происходило различно. В числе избирателей упоминаются то одни архиереи (случайно пребывавшие в Константинополе в данное время), то вместе — и архиереи, и клирики, или же архиереи, а вместе с ними архонты и боголюбезный народ. Отсюда мы выводим заключение, что до середины XVI в., когда происходил рассматриваемый собор, в Константинопольской церкви не существовало нормы, сообразуясь с которой должно бы происходить патриаршее избрание. Это важное дело было игралищем случайностей.[433] Разумеется, похвалить такой порядок нельзя. Возможно, что Константинопольский собор под председательством Германа имел целью урегулировать акт избрания патриарха, дать ему определенную норму. Нужно сказать, что определением этого собора ничуть не исключалось участие народа в выборе патриарха (как иногда думают). Это соборное определение лишь хотело всех епископов патриархата сделать участниками выборов, не устраняя, однако, и голоса народного. Вообще, рассматриваемый собор хотел выработать точную программу выборов, какая вошла в практику лишь во второй половине XIX в. Этим же самым мы хотим сказать, что постановление собора своевременно в практику не вошло. Прежде чем разбираемое постановление возымело силу в истории Греческой церкви, вопрос о наилучшем способе избрания патриарха прошел еще одну фазу своего развития, о чем будет упомянуто в свое время. Что же касается XVI в., когда имел место собор под председательством Германа, то в эту эпоху выбор патриарха не пришел в лучшее состояние по сравнению со второй половиной XV в. и первыми десятилетиями XVI в.

Почти таких же малых результатов достиг и многочисленный собор при патриархе Иоасафе II, собор, о котором мы имели случай упомянуть немного выше и который хотя собран был при Иоасафе, но имел в виду главным образом подвергнуть осуждению самого же патриарха Собор этот, происходивший в 1565 г. и подвергший суду Иоасафа, поставляет себе целью удержать развитие симонии, в которой повинен был и сам патриарх. Члены собора очень подробно мотивируют гнусность симонии, но все их разъяснения не представляют новизны. Во всяком случае, судя по историческим свидетельствам, собор очень решительно вступил в борьбу со злом. На нем было определено, что если какой архиерей будет брать деньги за посвящение в священные должности, то такой подлежит низвержению из сана. Это определение некоторое время имело силу, и архиереи перестали брать мзду за посвящение. Но, однако, вскоре оказалось, что соборное постановление против симонии было паллиативом, потому что собор запретил взимание платы за акт посвящения, но ничего не сказал касательно так называемого эмватика, т. е. платы, какую патриархи с архиереев, а архиереи со священников брали за право проходить свою должность в той или другой епархии, а также в том или другом приходе. Ведь это тоже симония. И недаром греческий летописец, передавая сведения о соборе 1565 г., говорит, что отцы собора посекли листья на дереве, и ветви его, и самый ствол, но оставили неприкосновенными корни, от которых снова должно было вырасти древо познания добра и зла. Так, летописец говорит об эмватике, который держался на том же самом корне, на каком и взимание платы за посвящение (в собственном смысле симония). И действительно, нашлись такие архиереи, по словам того же летописца, которые ничуть не опечалились оттого, что собор 1565 г. запретил брать деньги за посвящение; они поступали очень искусно, обходя соборное прещение; отказались от запрещенной собором платы, но зато стали брать двойной эмватик. Таким образом, выходит, что то самое, что они теряли, не получая денег за посвящение, они же получали полностью, взимая с лиц, ими посвященных, двойную плату за право иметь то или другое церковное место, разумеется, место, приносящее, в свою очередь, доход ставленнику. Передавая известия о подобного рода поступках архиереев, тот же летописец пишет: и вот «архиереи не могли подвергаться осуждению с Симоном Волхвом, да и наказания никто не заслуживал за свои проделки; началось прежнее служение мамоне. Увы, увы».[434] Само собой понятно, что неуспешность борьбы собора с симонией не может служить к тому, чтобы отрицать значение за его деятельностью. Все же собор ревностно стремился к церковному благоустройству и заслуживает поэтому доброй памяти в истории.

Из числа отдельных патриархов, заслуживающих внимания по их церковно–общественной деятельности, кажется, с наибольшим правом может быть упомянут известный Иеремия II Транос. Летописец в очень высоких чертах описывает личность Иеремии — и, нет сомнения, в чертах преувеличенных, но это не мешает нам считать его одним из достойнейших патриархов эпохи. Интересно, что при описании правления Иеремии летописец в первый раз указывает на содержание султанских бератов, получаемых патриархами при их вступлении в должность. Таких бератов Иеремия получил два от двух султанов, царствовавших преемственно в его время. Они довольно близко подходят один к другому по содержанию и свидетельствуют о том абсолютизме, который усвоялся патриарху в принадлежащих его ведению сферах. Иеремия получил в силу этих бератов «власть и владычество над всеми христианами — лицами духовными и мирскими; он мог производить все то, что требуется христианской религией, не опасаясь никакого препятствия. Противящийся той власти, какая дана патриарху бератом, подлежит наказанию по определению самого султана». Патриарху, по смыслу берата, принадлежит суд над митрополитами, епископами, иереями и всяким человеком греческой веры. Патриарх постановляет определения касательно всех церквей и монастырей.[435] Какое значение имела личность самого Иеремии по отношению к той формулировке, какую получила власть патриарха в этом документе, мы точно не знаем. Но современник Иеремии, Малакс, по–видимому, дает основание догадываться, что расположение султана к Иеремии имело своего рода значение по отношению к вопросу о широте прав, какими пользовался Иеремия как Константинопольский патриарх.[436] Церковно–общественная деятельность Иеремии для его времени выразилась очень многосторонне. В силу султанского берата Иеремия стал естественным судьей всех христиан православной веры; и это дело, по словам Малакса же, он совершал с таким нелицеприятием, что все радовались, имея такого замечательного Вселенского патриарха. Этот же патриарх вступил в решительную борьбу с застарелым злом — симонией. При нем был созван в 1572 г. собор, на котором решено было не только искоренить плату за посвящение, но и самый эмватик, который не был осужден собором 1565 г. Летописец, сравнивая этот последний собор с собором при Иеремии, замечает, что собор, бывший в правление этого лица, действительно срубил ветви дерева и его ствол, вырыл из земли самые корни и все это сжег в огне, чтобы худое дерево не могло вырасти опять.[437] Малакс много хвалит заботливость патриарха об устроении и благоукрашении самой патриархии Сейчас указанный писатель придает высокое религиозно–нравственное значение постройкам Иеремии, соединяя с их красотой представление о возвеличении самого имени христианского среди неверных.[438]Действительно, хоть описание патриаршего храма, устроенного Иеремией, и явно преувеличено летописцем; и хоть преувеличено им и описание перестроенной патриархии, тем не менее все же эти деяния патриарха могли иметь большое церковно–общественное значение.[439] Едва ли нужно упоминать о тех замечательных сношениях Иеремии с протестантским Тюбингеном, которые сделали его имя славным на Западе, послужили к появлению многих сочинений, имеющих первостепенное значение в церковно–исторической науке, но об этих сношениях у нас речь будет отдельно.[440]

Рассмотрение церковно–общественной деятельности Константинопольских патриархов показало нам, что эта деятельность не была ни разнообразна, ни блестяща. Богаче всего Константинопольская патриархия изучаемых веков была нестроениями; к ознакомлению с этим скорбным листом греческой церковной истории мы теперь и переходим. Много беспорядков внесено было в церковную жизнь слишком частой сменой патриархов: патриархи сменяли один другого с нежелательной быстротой. Но на этом вопросе останавливаться не станем; дело это и без того ясно для каждого, кто просмотрит тот список патриархов, который нами приложен в одном из предшествующих примечаний. Не станем мы говорить и о тех подкупах султана, при помощи которых часто недостойные лица, подбавляя плату за право патриаршествования, восходили на достопочтенный патриарший престол. Повесть об этих подкупах не раз рассказана была и в русской церковно–исторической литературе, и притом с такой детальностью, которая, быть может, и не совсем нужна. Если мы хотим вести речь о нестроениях в истории патриархии, то мы имеем в виду остановить свое внимание лишь на фактах этого рода — наиболее крупных и потому наиболее характерных.