Духовенство в Древней Вселенской Церкви

Переходим к очерку нравственно-общественной жизни пастырей церкви от IV до IX века. Церковные правила, нужно сказать, не начертали для своего времени определенного идеала пастыря церкви. Эти правила выражали свои требования в слишком общих чертах. Например, Василий Великий в одном своем каноническом послании говорит: «По обычаю, издревле водворившемуся в церквах, служители церкви приемлются по испытании со всею строгостью, и все поведение их прилежно исследуется: не злоречивы ли они, не пьяницы ли, склонны ли к ссорам, учились ли в юности, дабы могли совершать святыню». Василий поручает испытание будущих клириков конвикту, в котором сообща жили пресвитеры, диаконы и кандидаты на священнические и церковные должности.[702] Но, понятно, такие замечания о достоинствах пастыря недостаточно рисуют идеал пастыря, как понимали его в церкви с IV века. Однако же, мы не лишены возможности ознакомиться с этим идеалом.

Лучшие из церковных писателей этого времени носили в своей душе самый определенный и притом большей частью высокий идеал пастыря церкви и запечатлевали этот идеал в своих сочинениях. Познакомимся же прежде с этим идеалом, а потом посмотрим, каковыми были пастыри в действительности.

Для Восточной церкви идеал нравственно-общественного служения пастыря начертан в сочинении Златоуста «Слова о священстве» и отчасти в творениях Григория Богослова. Вот требования, какие предъявляет Златоуст в отношении к нравственной жизни пастыря. «Так как священнослужение совершается на земле, но по чиноположению небесному, то совершитель этого служения должен быть настолько чист, что как бы он стоял на небе посреди небесных сил».[703] Обязанность священника требует от него «ангельского совершенства», почему «священник должен иметь душу чище самых лучей солнечных».[704] По замечанию Григория Богослова, пастыри должны быть «небесны».[705] Что же требуется от пастыря церкви при исполнении им своего назначения? Священник должен весь обратиться во внимание касательно себя и своего поведения. «Священнику, — говорит Златоуст, — надлежит быть дальновидному, смотреть тысячей глаз, потому что он живет не для себя одного, а для такого множества людей».[706] Подчиненные, разъясняет Златоуст, обыкновенно смотрят на поведение высших, как на образец для себя и стараются во всем подражать им. Невозможно, невозможно священнику скрыть свои слабости. Малейшие его недостатки немедленно делаются известны. Почему душа священника должна по всем направлениям блистать красотой, дабы души взирающих могли заимствовать от него свет.[707] Далее, Златоуст разъясняет, что обязанности священника настолько разносторонни, что он должен состоять как бы из самых крайних противоположностей. «Он должен быть важен и негорд: суров и благосклонен; властен и вместе общителен; беспристрастен и услужлив; смиренен и не-человекоугодник; строг и милостив...[708] Он должен знать все житейское и должен быть отрешен от всего. Так как ему приходится обращаться с мужчинами, которые имеют жен, воспитывают детей, распоряжаются слугами, обладают богатством, отправляют общественные должности, то он должен бытьразнокачественен, — разнокачественен, говорю, — прибавляет Златоуст, — но не лукав, не льстец, не лицемер, должен иметь полную свободу и смелость».[709] В том же роде рассуждает и Григорий Богослов. Он говорит: «Какие нужны сведения, чтобы (духовно) врачевать других, чтобы исправлять образ жизни и персть покорять духу; ибо неодинаковы понятия и стремления у мужчины и женщины, у старости и юности, у нищеты и богатства, у начальников и подчиненных. Нелегко иметь над ними смотрение. Одних назидает слово, другие исправляются примером. Для иных нужен бич, а для других узда, ибо одни ленивы и неудобоподвижны к добру, и таких нужно возбуждать; другие сверх меры горячи духом и неудержимы в стремлениях, подобно молодым, сильным коням, бегущим далее цели, — таких нужно обуздывать. Иногда нужно гневаться, не гневаясь, выражать презрение, не презирая, терять надежду, не отчаиваясь, сколько этого требует свойство каждого; других нужно врачевать кротостью, смирением и выражением участия к ним». Вообще, замечает Григорий, «управлять человеком, этим хитрым и изменчивым животным, есть искусство из искусств, наука из наук».[710]

Весьма любопытны рассуждения Златоуста по вопросу: какие пастыри более полезны на своем месте — люди ли аскетического направления — монахи, которые нередко во времена Златоуста ставились во священники и в особенности в епископы, — или же люди, прошедшие житейскую школу, знакомые с обществом и его интересами и потребностями? Златоуст признает людей аскетического воспитания, вообще монахов, малоспособными и не очень годными для должности пастыря. «Знаю, — пишет Златоуст в „Словах о священстве", — многих мужей, всю жизнь свою проведших в постоянной строгости, изнуривших себя непрерывным постом: пока они оставались в уединении и пеклись только о себе, они были угодны Богу. Но когда вышедши из своего уединения, они встретились лицом к лицу с народом, и им предстоял подвиг просвещать невежество людей (т. е. когда они сделались пастырями, главным образом — епископами), тогда одни из них с первого же раза оказались неспособными к такому делу, а другие — хотя по нужде и оставались на месте, но переменили прежние правила жизни, и тем причинив немалый вред себе, не принесли никакой пользы другим. Говорю это, — замечает Златоуст, — не с тем, чтобы монашеский лик вовсе был устранен от достоинства предстоя-тельства (ибо случалось, что и из числа монашествующих достигали славы на этой должности), но стараюсь доказать, что одно благочестие само по себе не делает никого достойным священства».[711] Нужно еще знание жизни общественной, жизни мирской, чего нет у монахов. Вот как сам Златоуст объясняет причины, почему монахи оказывались в его время неспособными пастырями: «Кто привык наслаждаться бездеятельностью и не знать почти никаких попечении, тот хотя бы имел великие способности, но полная неопытность его в трудах священства необходимо заставит его смущаться, тем более, что недостаток в упражнении уже отнял у него большую часть способностей. По этой-то причине весьма немногие с монашеского подвижничества переходят на подвиг священства, — пишет Златоуст. — Да и те большей частью обнаруживают свою неопытность, падают духом и встречают случаи весьма неприятные и затруднительные. И это нисколько неудивительно, так как монах, вступая на новое поприще, — продолжает Златоуст, — встречается с подвигами другого рода, а не с теми, в каких он доселе упражнялся. Выходящий на поприще священства в особенности должен презирать славу, преодолевать гнев, быть исполнен великого благоразумия. Но посвятившему себя иноческой жизни — не представляется никакого повода к упражнению в этом. И потому, когда они берутся за подвиги священнические, к которым нисколько не подготовлялись, то недоумевают, затрудняются, приходят в такое состояние, что сами не знают, что делать. Многие из них, кроме того, что не приумножают добродетели, теряют и то, что принесли с собою».[712] «Тот, кто живя уединенно и обращаясь с немногими, не научился удерживать гнева, но скоро воспламенялся, — когда получит в управление народ, становится подобен зверю, отовсюду и всеми уловляемому: и сам никогда не может быть спокоен, и вверенных ему подвергает бесчисленным бедствиям».[713] Златоуст, не обинуясь, находит, что подвиг священства — выше, труднее, многознаменательнее подвига монашеского. От пастыря церкви требуется гораздо больше, чем от монаха. Златоуст рассуждает: «если живущие в пустыне, вдали от города, торжища и соединенного с этим шума, т. е. монахи, и те не хотят полагаться на безопасность своей жизни, но употребляют многие предосторожности — всячески ограждают себя, стараются следить за каждым своим шагом, то священник какую должен иметь силу и твердость, дабы сохранить душу свою от всякой нечистоты и соблюдать себя неповрежденным? Он имеет нужду в большей чистоте, нежели пустынники. И однако же, кому нужна большая чистота, тому предстоит гораздо больше случаев к соблазну. Большим и опаснейшим искушениям необходимо должен подвергаться тот, кто обращается среди всяких людей. Напротив, возлюбивший пустыню, свободен от всего этого. Хотя помысел и представит ему что-либо нечистое, но это представление легко может быть изглажено, потому что ничто внешнее не поддерживает его. Монах боится только за себя самого. Если же он должен заботиться и о других, то весьма немногих. А хотя бы таких было и достаточно, то, во-первых, их число все же менее, чем сколько поручается священнику, во-вторых, попечение о них легко и удобно: все они живут вместе, так что малейший их проступок сейчас же виден, жизнь их немногосложна, у них нет ни жен, ни детей, ни других предметов забот».[714] «Велик труд монахов, велик их подвиг; но если кто сравнит труды монашеские с трудами должности священнической, хорошо исправляемой, тот найдет великое между ними различие, такое же, какое существует между мужиком и царем. У монахов, — продолжает Златоуст, — большая часть подвигов совершается силами телесными: если тело не будет крепко, то ревность только и остается ревностью, а выразиться на деле не может: усиленный пост, жесткая постель, неумытость, труд до пота, другие изнурения телесные — все это оставляется, если ослабело тело. Но от священников требуется чистое искусство души: здоровье и крепкое тело для священника — дело второстепенное. Ибо может ли сила телесная сколько-нибудь содействовать тому, чтобы не быть своенравным, гневливым, быть трезвенным, целомудренным, скромным? Монах подобен акробату, который для своих успехов нуждается в вещах внешних — канатах, колесах, мечах, а священник подобен философу, все искусство которого единственно заключается в его душе». Сравнивая подвиг монашества и священства. Златоуст в заключение говорит: «Управляющий кормилом внутри пристани — т. е. монах, среди тишины и неразвлеченности, еще не доказывает хорошо своего искусства; но кто среди моря, во время бури, умеет спасти корабль — разумеется священник, того всякий назовет кормчим искусным».[715] Из этих рассуждении Златоуста о сравнительной трудности священства перед монашеством видно, что он от священника требовал высшей нравственной чистоты и совершенства, чем какие можно встретить у отшельника и что служение священника нуждается совсем в других качествах, чем какие присущи монаху.

В то время, как Златоуст и отчасти Григорий Богослов начертывают идеал пастыря для церкви Восточной, Амвросий Медиоланский, Григорий Великий, отчасти Иероним и соборы западные стараются указать такой же идеал для церкви Западной.

По Златоусту, как знаем, пастырь должен быть весьма хорошо знаком со всем, что делается в мире, с его интересами и стремлениями, западные же писатели рекомендуют пастырям замкнутость, аскетизм. Выходит даже наоборот: что Златоуст осуждает, того самого требуют западные писатели. Идеал пастыря на Востоке и Западе очень несхож. Амвросий Медиоланский свои идеи о пастырстве изложил в сочинении «О должностях священнослужителей».[716] Амвросий здесь слишком много обращает внимания на внешние качества пастыря. Внешность, полагает он, есть как бы зеркало души. Поэтому он рекомендует пастырю прежде всего иметь приличные телодвижения. Сам о себе Амвросий замечает, что он судит о человеке по манерам и будто бы не обманывался.

И не обманулся я в своем мнении и распоряжении о них, ибо оба они впоследствии отпали от церкви», — замечает Амвросий.[717] Кроме вообще приличных манер Амвросий предписывает пастырю известного рода походку. Какого же рода должна быть походка у пастыря? «Быстро ходить я не считаю для него приличным, — говорит Амвросий, — разве когда этого требует какая-либо особая нужда, ибо поспешно идущий, запыхавшись, делает гримасы и вследствие утомления и рассеянности своей он обыкновенно спотыкается». Амвросий не одобряет и тех, кто в каждом шаге старается наблюдать особенную меру или такт, подобно актерам.[718] Блаженный Иероним со своей стороны добавляет предписания Амвросия еще наставлением касательно одежды, какую должно носить клирикам. Он внушает: «темных одежд не носи, точно так же как и светлых» (спрашивается: какие же носить-то?). Изысканности и неопрятности одинаково должно избегать, замечает Иероним. Первое говорит о любви к удовольствию, а второе — о тщеславии. Похвально носить льняную одежду, но не обращать внимание на ее ценность. Он советует носить клирику в кармане носовой платок, а «не хвастаться тем, что умеешь обходиться и без этой принадлежности туалета».[719] Амвросий не считает излишним войти в рассуждение о том, каким голосом прилично говорить пастырю. «Голос его, — говорит Амвросий, — должен выражать собой образ и силу мужества, свойственные мужчине. Я как не одобряю излишней нежности и притворства, так не рекомендую мужиковатости и грубости».[720] Амвросий делает предметом регламентации и молчание пастыря: когда должно давать место молчанию и когда нет. Замечательно еще следующее место в сочинении Амвросия «О должностях...», из которого видно, как далеко простирались заботы этого учителя пастырей о внешности священника. Он пишет: «В Риме и других местах был обычай, что взрослые дети и зятья не мылись в бане вместе со своими родителями, дабы через это не уменьшилось уважение к ним. Многие и посторонние, будучи в бане и заботясь о целомудренной скромности, прикрывали некоторые части своего тела. А священники ветхозаветной церкви, по древнему обычаю, при богослужении всегда имели у себя „надряги, надряги льняны, для покровения плоти их, от бедр даже до стегн" (Исх. 28, 42—3). Говорят, — замечает Амвросий, — что некоторые и из наших (священников) соблюдают это еще и поныне».[721]Амвросий стоит на стороне этого странного обычая. Касательно пастыря у Амвросия много предписаний чисто аскетического характера, как будто пастырь живет и действует не в мире, а в пустыне. Особенно он советует остерегаться женщин, как будто бы женщины не принадлежат к пасомым наравне с мужчинами. Он говорит: «В домы вдов и дев молодым клирикам вовсе не следует входить, разве по особенной важности дела или по крайней необходимости посещения, но и то не иначе как со старшими или с епископом, или с другими пресвитерами».[722] В таком же роде предписание встречаем у Иеронима и в определениях западных соборов. Иероним дает такие советы: «Не бывай часто под кровлею отроковиц и девственниц; не надейся на свою прежнюю непорочность. Ты не святее Давида, не мудрее Соломона. Если по обязанности клирика ты посещаешь вдову или девицу, то никогда не вступай в дом ее один. Имей таких спутников, общество которых не было бы для тебя бесславно. За тобою должен идти или чтец, или аколуф, или псалмопевец. Не сиди один с одной втайне, без свидетелей. Если нужно что-нибудь сказать по секрету, то пусть будет при этом нянька, старшая в доме дева или замужняя». Тот же Иероним рекомендует клирику в случае его болезни поручать, за неимением матери или сестры, уход за собой или причетнику, или какой-нибудь старушке.[723] Какие предосторожности! На западных соборах Турском V века и Орлеанском в VI веке определено, чтобы клирик не имел знакомства или обращения с посторонней женщиной.[724]Вообще, по Амвросию, клирику лучше всего сидеть дома и заниматься богомыслием, а не тратить времени на посещения. «Вы ищете визитов для отдыха и приятного препровождения времени; почему же, — замечает Амвросий, — свободное от церковных занятий время не употреблять нам на душеполезное чтение? Почему не побеседовать с Христом (молитва)? Не послушать Христа (чтение Писания)? Что нам в посещении чужих домов?»[725] Правда, Амвросий не вовсе запрещает пастырю посещать других. Он позволяет посещать некоторых, но кого именно? «Лучше всего для нас иметь знакомство с пожилыми и вообще с людьми испытанных нравов. Сколько обращение с равными нам по возрасту приятнее, столько же со старшими безопаснее и полезнее, ибо при опытности старших нравственность младших украшается, как цветами благовонными». Амвросий и вообще внушает пастырю отрешенность от всех благ мира сего. Он говорит: «То, что у философов и в обыкновенном житейском быту считается благами жизни, как-то: мудрость (наука), богатство, удовольствия, радости, не знающие перерыва — все это наносит ущерб истинному благу и счастью человека, привязывает его к земле, отягчает его суетными заботами и удаляет от Бога».[726] Западные авторитетные писатели не оставляют пастыря церкви без соответствующих внушений и относительно пищи. Они рекомендовали пастырю довольствоваться растительной пищей и при этом говорили: никогда не должно священнику наедаться досыта и в особенности до пресыщения, напротив, ему надлежит стараться о том, чтобы нынче или завтра он мог совсем забыть об обеде, и по крайней мере, забывать об ужине. Это совет Иеронима.[727] Тот же западный учитель церкви предостерегает пастыря от неумеренного употребления вина: он говорит: «Помни: Лота победил не Содом, а победило вино».[728] Он указывает, чтобы неумеренное употребление вина пастырем не заставило публику повторять слова одного философа: ос ним поцеловаться, все равно что вина хлебнуть».[729] Подобных же аскетических предписаний для пастыря много в сочинении другого западного писателя Григория Великого, именно в его сочинении «Правило Пастырское». Григорий-папа говорит: «Всемерно должно стараться, чтобы в пастыри и архипастыри поставляемы были, в образец жизни, только такие мужи, которые, умерши для всех плотских страстей, живут уже духом, которые отложили всякое попечение о мирских благах, не страшатся никаких бедствий, помышляют только о благах внутренних. Им не противоречит уже ни тело их под предлогом немощи, ни дух не смущается оскорблениями. Не помышляя о чужом добре, они охотно раздают свое собственное. Они всегда готовы от чистого сердца и от души извинять и прощать ближнего, не снисходя, впрочем, преступлениям его до слабости. Они не позволяют себе ничего противозаконного, а противозаконные действия других оплакивают, как свои собственные грехи. Они соболезнуют чужому несчастью» — и прочее.[730] Григорий рекомендует пастырю больше всего заниматься созерцательными размышлениями.[731] Этот идеал пастыря, начертанный Амвросием и Григорием, пополняют западные соборы, внося некоторые предписания того же характера. Так, собор Орлеанский (VI век) запрещает пресвитеру жить в одной квартире с лицами светскими.[732] Собор Нарбоннский в Галлии, VI века, не позволяет клирику, если он житель города, жить на большой улице, в предупреждение рассеянности. Один Римский собор VIII века постановляет правило о стрижке волос[733] и т. п. Следует заметить еще, что как ни высоко ценили на Западе пастырей аскетического направления, однако же, там же не с большим сочувствием смотрели на клириков, взятых из монастырей,[734] так же, как это было и на Востоке (припомним ранее приведенные слова Златоуста).

Таковы-то были идеальные требования церкви со стороны нравственно-общественного служения пастыря, требования вообще высокие. Правда, идеал пастыря неодинаков на Востоке и Западе. На Востоке он выше, более многосторонен, более жизнен и привлекателен, чем на Западе.[735] Но и западный идеал, несмотря на некоторые крайности, все же достаточно выражал идею христианской нравственности. Осуществлять эти идеалы, к сожалению, умели только немногие пастыри. Только такие самоотверженные пастыри, как Василий Великий, Иоанн Златоуст, Григорий Богослов, Августин, блаженный Феодорит и проч., могли сказать, что их жизнь действительно не расходилась с теми высокими требованиями, какие предъявлялись церковью касательно пастыря. Известное число прочего духовенства тоже было не без достоинств; иные из духовных старались своей жизнью и деятельностью приближаться к идеалу пастыря. Златоуст иногда хвалит современное ему духовенство за то, что оно очень честно относилось к своему служению и старалось избегать поводов к осуждению его, духовенства.[736]Блаженный Августин в своем сочинении «О нравах православной церкви» свидетельствует, что он был знаком с очень многими достойными мужами не только епископского сана, но и пресвитерского, даже и дьяконского, доблесть которых приводила в изумление самого его, Августина.[737] Даже языческие писатели, например, Аммиан Марцеллин, в IV веке, хвалят иных епископов и клириков, что они вели жизнь простую и скромную.[738] Но если некоторые пастыри, быть может, вполне осуществляли идеал пастыря, а другие искренно стремились к его осуществлению, то жизнь большинства лиц духовного сословия была далеко ниже идеала, начертываемого церковью. Уже пастыри IV и первой половины V века, когда церковь сияла своими доблестями, вызывали многие и сильные укоризны за свое поведение, и это как на Востоке, так и на Западе.

Посмотрим на Восток, — что видим здесь? Григорий Богослов ни на минуту не умолкает в обличении недостойных пастырей. Вот как он характеризует пастырей своего времени. «Духовенство — это огражденное прежде седалище мудрых, двор совершенных, возвышение для ангельских ликований, решетка, разделяющая два мира. Так было прежде, а что теперь: смешно то и видеть». «Страшный, изрытый пропастями овраг, это мы, т. е. наше забывшее свой чин сословие. Это мы, не на добро восседающие на высоких престолах, мы, враги немощей и в то же время мертвецы, непрестанно заражающие (других) новыми и новыми недугами».[739] По наблюдению Григория, люди, обремененные возможными пороками, вступали в духовенство и унижали это сословие. «Всем отверст вход в незапертую дверь, т. е. к священству, — восклицает Григорий, — и кажется мне: слышу глашатая, который стоит впереди и возглашает: „приходите сюда все служители греха, ставшие поношением для людей, чревоугодники, отяжелевшие от толщины, бесстыдные, высокомерные, пьяницы, бродяги, злоречивые, одевающиеся пышно, лгуны, обидчики, скорые на ложную клятву, мироеды, беззаконно налагающие руки на чужое достояние, убийцы, обманщики, льстецы пред сильными, львы в отношении к слабым, двоедушные рабы, гонящиеся за переменчивым временем, полипы, принимающие, как говорят о них, цвет камня, ими занимаемого, недавно оженившиеся, кипучие, с едва пробивающимся пушком на бороде, в глазах их неудовлетворенная любовь, потому что избегают явной, невежды в небесном, люди, обнаруживающие свою черноту — приходите смело, — иронически взывает Григорий, — для всех готов широкий престол, приходите и преклоняйте выи под простертые десницы (т. е. для посвящения). Общее всех достояние воздух, общее достояние земля, для всех и престолы"».[740]Пастыри, по описанию Григория, перестали быть действительными пастырями, а сделались волками, от которых общество не могло ожидать себе добра. «Лев, ехидна, змея более великодушны и кротки в сравнении с дурными епископами, исполненными гордости и не имеющими и искры любви. Посмотри — и ты сквозь овечью кожу увидишь волка; если же он не волк, то пусть убеждает меня в этом не словами, а делом; я не ценю учение, которое противоречит жизни». «Пастыри, — говорит тот же отец, — по отношению к слабым как львы, а по отношению к сильным как собаки, всюду сующие свой нос, и пресмыкающиеся чаще у дверей людей влиятельных, нежели у дверей людей мудрых. Они гоняются более за приятным, чем полезным. Один из них хвалится своим благородством, другой красноречием, третий богатством, четвертый своими связями, а те, кто не могут похвалиться чем-нибудь подобным, хвастаются пороками».[741] Более обеспеченные в материальном отношении епископы, по словам Григория, вели жизнь вполне светскую. Они любили ходить с пышной свитой, в обращении с другими они казались величавыми. По роскоши в жизни «они хотели равняться с консулами, правителями областей, с знатнейшими из военачальников. Если им приходилось выезжать, то они ездили на отличных лошадях, блистательно высились на колеснице. Они любили, чтобы встречали и провожали их с подобострастием, чтобы все давали им дорогу и расступались перед ними, как перед дикими зверями, как скоро даже издали увидят грядущего епископа».[742] Все духовенство, по изображению Григория, любило проводить время с приятностью для своего чрева. «Бегут с многолюдной свитой, — говорит Григорий, — на праздничный или именинный, или похоронный, или свадебный обед, чтобы все предать расхищению — иное истребить собственными зубами, а иное представить своей свите. Поздно же вечером, едва переводя дыхание от пресыщения, с трудом влекут они опять домой больное чрево, и еще не избавившись от прежней тяжести, спешат на другой большой пир».[743] Дома иные из недостойных пастырей того времени паче всего заботились о том, чтобы у них были хорошие повара и искусно приправленные снеди; немало попечении прилагалось такими пастырями и об одежде: «мягкие и волнующие одежды» составляли их слабую струну. (Все это свидетельства Григория.)[744] О себе Григорий Богослов, в отличие от других пастырей, замечает словами ветхозаветных пророков: «я не из числа пастырей, которые „млеко едят, волною одеваются, тучное закалают" (Иезек. 34, 3—4) или продают (святыню) и говорят: „благословен Господь и обогатхомся" (Зах. 11, 5); не из тех, которые пасут самих себя, а не овец».[745] Во взаимных отношениях пастырей господствовали вражда и ненависть, желание величаться за счет унижения других. Тот же Григорий пишет: «Одни из них состязуются за святые престолы, восстают друг против друга, поражают и поражаются бесчисленными бедствиями. Это неукротимые воители; они возглашают мне „мир" и хвалятся кровью. Предлогом споров у нас св. Троица, а истинной причиной невероятная вражда. Всякий двоедушен, это овца, прикрывающая собой волка».[746]Повеличаться за счет другого, — с унижением для этого другого, — это составляло очень обыкновенное явление в среде пастырей. Вот, например, что определено было на соборе Сардикийском, происходившем, как известно, в IV веке. «Если епископ отправляется из одного города в другой, из своей епархии в другую из видов тщеславных, увлекаясь хвалами себе (как проповеднику) или большей торжественностью богослужения, и если желает он провести там долгое время, тогда как епископ того города неискусен в учении, то первый пусть не презирает последнего и не проповедует в чужой епархии слишком часто, имея в намерении пристыдить и унизить личность местного епископа; потому что это обыкновенно бывает поводом к смятениям. Такой епископ указанным способом старается похитить чужую кафедру, не смущаясь покинуть порученную ему церковь и перейти в другую». Это правило (11-е сардикийское) не нуждается в комментарии. Погоня за бренным металлом так же составляла не последнее зло среди прочих недостатков, принадлежащих пастырству IV века. «На словах только и слышишь от пастырей, — говорит Григорий Богослов, — о „попечении душ", а на деле они больше всего заняты „сборами и поборами" со своих пасомых».[747] Пастырское влияние на общество при таких условиях едва ли мыслимо. Жизнь пастырей не представляла ничего поучительного для народа. И действительно, Григорий отказывает пастырству в его благотворном влиянии на общество. Он говорит: «Пастыри погрешают непременно в одном из двух: или имея сами нужду в снисхождении, через меру снисходительны, так что не пресекают порока, а учат пороку, или же строгостью власти лишь прикрывают свои собственные (порочные) дела».[748] Разве в одном только отношении худая жизнь пастырей, по Григорию, могла быть полезна; именно: народ, смотря на недостатки духовенства, станет отвращаться от подобной не нравственной и легкомысленной жизни. «Кто пишет картину с подлинного изображения, — говорит Григорий, — тот сначала ставит перед собой подлинник, а потом картина принимает на себя списываемый образ. Но кто смотрит на вас, — обращает речь Григорий к духовенству, — тот пойдет противоположной стезею. И это единственная польза от вашей испорченности».[749]

Вместо того, чтобы быть учителями в добре и обличителями пороков, пастыри становились льстецами, особенно перед лицами, власть имеющими. Четвертый век обилен примерами, которые свидетельствуют, как мало пастыри этого времени помнили о своем высоком назначении. Уже во времена Константина Великого лесть становится явлением, близко знакомым пастырям. Так, один из епископов, присутствовавших на празднестве 30-летия царствования Константина, не стыдится высказать такой грубый комплимент императору: «ты блажен, потому что в этом мире Бог поставил тебя властелином над всем, и в будущем веке ты будешь царствовать с Сыном Божьим». Лесть была настолько неумеренна, что сам император счел долгом обуздать слишком забывшегося епископа.[750] Даже Евсевий, знаменитый церковный историк, который смотрел на себя как на изобличителя лести, наклонен был к этому же пороку. Сам он, ослепленный блеском императорских милостей к епископам, в своем сочинении «Жизнь Константина» (III, 15), при описании одного императорского обеда, происходившего в сообществе архиереев, не устыдился заметить, что обед этот был образом царства Божия на небе. И это были епископы, носившие еще на своем теле раны Диоклетианова гонения! А чем дальше шло время, тем больше и больше лесть повреждала сословие духовенства. Василий Великий, взирая на отсутствие дерзновения в пастырях, прямо восклицает: «молчат уста благочестивых».[751]

Что касается западного духовенства того же IV века, то и его характер был не только не лучше восточного, но даже еще хуже. Блаж. Иероним сохранил для нас много любопытных описаний западного духовенства IV века. Рассматривая упадок нравов в западном духовенстве, Иероним объявляет, что хотя духовные и боялись «законов гражданских, но зато Евангелием пренебрегали».[752] Особенно развита была в западном духовенстве алчность к приобретению денег, богатства. Для этой цели духовенство пускалось на все хитрости и, пожалуй, низости. Иероним говорит, что с указанной целью духовные лица с необыкновенной приветливостью обращались в особенности с матронами. «Клирики, — пишет он, — которые должны бы быть учителями закона и страха Божия, лобзают главы матрон и, протянув руку как бы для благословения, принимают подарки за свою приветливость».[753] Другие клирики приходили к той же цели путем жалкого попрошайничества. Иероним говорит, что некоторые клирики всю жизнь употребляют на то, чтобы изучать нравы благородных женщин и пользовались этим изучением к своей выгоде. Он приводит в пример «одного старика священника, который с раннего утра спешил в какой-либо дом к богатой матроне, проникал даже к постели спящих. Здесь увидит подушку, изящное полотенце или что-либо другое из домашней рухляди — ощупывает, удивляется, хвалит, и жалуясь, что нуждается в этом, не выпрашивает, — замечает Иероним, — а просто вымогает, потому что женщина боится нажить себе врага во священнике».[754] Иные из западных клириков действовали утонченнее и плутоватее. Они делали вид, что жизнь их посвящена благотворениям, раздавали гроши бедным и нищим и этим так подкупали богатых христиан в свою пользу, что в их карманы сыпались уже не гроши, а целые пригоршни золота, и хотя эти деньги назначались для раздачи нищим, но в сущности они навсегда завязали в кармане мнимых филантропов. Иероним пишет: «Иные из духовных понемногу подают бедным, чтобы получить больше, и под предлогом благотворительности наживают богатства. Это скорее своего рода охота, — замечает Иероним, — чем благотворительность. Попадаются звери, попадаются и рыбы. На крючке насаживается небольшая приманка, чтобы подцепить на него кошельки матрон». Наконец, еще иные из тех же клириков поступали с целью приобретения стяжаний совсем низко. Они вкрадывались в доверие к бездетным старикам и старухам и своей услужливостью склоняли их оставит им свое имение, помимо прямых наследников. Но послушаем, что говорит Иероним. «С какими усилиями снискивается суетное наследство! Некоторые клирики отличаются постыдной услужливостью к бездетным старикам и старухам. Сами приносят ночную вазу, сидят подле постели, принимают в свои руки желудочную отрыжку и легочную мокроту. Улучшение в положении больного приводит их в тайное отчаяние, а приближение развязки, т. е. смерти, веселит их сердца».[755] — Итак, деньги в кармане. Что же дальше? Оставалось жить и веселиться. Так и поступали западные духовные лица. Они одевались пышно. Иероним рисует нам образ римского священника, одетого в изящную одежду, вспрысканного духами, так что священник смахивал больше на жениха, чем на служителя церкви. «Вся забота у них, — по словам Иеронима, — об одеждах, чтобы эти последние издавали благоухание, чтобы нога была гладко обтянута мягкой кожей. Волосы завиты щипцами. На пальцах блестят перстни. Чуть-чуть ступают они, чтобы не промочить подошвы на влажной дороге. Когда увидишь таких людей, сочтешь их скорее женихами, чем клириками».[756] Такие клирики любили побаловать себя гастрономическим обедом, тонким и изысканным. Иероним говорит: «Родившись в бедном доме или сельской хижине, в былое время едва он мог насыщать свой желудок просом и черным хлебом, а теперь для него нипочем отличнейшая крупичатая булка и мед. Он может вам теперь пересчитать по пальцам рода и качества лучших рыб. Он сейчас вам определит, где водятся эти устрицы; по одному запаху жареных птиц он различает, из каких они провинций; ему доставляет удовольствие только редкое, дорогое кушанье». «У бедного священника Христова, — замечает иронически Иероним, — начальник провинции лучше пообедает, чем в самом дворце».[757]Совершенно такое же замечание, в частности, о римских епископах делает и языческий историк IV века Аммиан Марцеллин. Он говорит, что эти епископы задавали своим гостям такие пиры, которые превосходили пиры самих императоров.[758] Правда, римские клирики строго соблюдали посты, так что не позволяли себе вкушать даже и масла. Но зато умели делать пост, если можно так сказать, роскошным. Они прибавляли в постную пищу в качестве приправы — фиги, пальмовые плоды, мед, фисташки, и пили прохладительные напитки.[759]Как все люди, хорошо накормленные и пригретые судьбой, западные клирики не могли отказывать себе в удовольствиях, которым покровительствует богиня Венера. Они, по свидетельству Иеронима, любили посещать молодых дам, обменивались с ними разными подарочками, а также ласковыми и сладкими записочками.[760] Само собой понятно, дело на этом не кончалось. Пользуясь доступом в дома прихожан в качестве утешителей и раздаятелей духовных благ, они соблазняли там мужних жен; выманивали из семейств, особенно низшего класса, девиц и обращали их себе в наложницы.[761] В других отношениях нравственной жизни западные пастыри IV же века являли себя тоже не образцами в исполнении нравственного закона, а его нарушителями. Так, некоторые из них, проповедуя с церковной кафедры, заботились не о пользе слушателей, а о похвалах себе, старались больше всего о том, чтобы вызвать слушателей на аплодисменты. Обличая пастырей IV века, Иероним внушает им: «Когда ты учишь в церкви, возбуждай не крик одобрения, но плач в народе. Я не хочу, чтобы ты был декламатор, крикун и болтун без толку. Сыпать словами и скоростью речи привлекать к себе удивление черни — свойственно невеждам».[762] Кроме того, епископы слишком надмевались над пресвитерами, деспотически относясь к последним. Себя считали как бы господами над прочими клириками. Так свидетельствует Иероним. Отношения епископов к прочим верующим чужды были христианской кротости с одной стороны и дерзновения с другой. Пред одними — низшими себя — пастыри вели себя гордо, пред другими, сильными земли — ласкательствовали. Пред одними, по словам Иеронима, они величались, как будто бы не благодатной Христовой должности достигли они, а мирского господства, являлись надутыми своей властью.[763] А как они вели себя пред сильными земли, об этом дает понятие следующий факт, рассказанный Сульпицием Севером (церковный писатель V века). Войска императора Констанция, этого еретика-арианина и деспота, одерживают верх над узурпатором на Западе — Магненцием. Епископ одного города, Валент, спешит уведомить об этом Констанция, и когда этот спрашивает его, откуда он это знает, льстивость подсказывает епископу такой ответ: «ангел возвестил мне это».[764]Если таково было духовенство Запада IV века, то неудивительно, если великие пастыри находили, что священство здесь не соответствовало своему назначению. Амвросий Медиоланский говорил: «Пастыри церкви ищут больше благ земных, нежели спасения душ».[765] А несколько позднее блаж. Августин тоже замечал: «Так как многие исполняют свои церковные обязанности кое-как, то в настоящее время нет ничего легче, веселее и приятнее должностей епископа и пресвитера».[766]

Раньше мы заметили, что нравственный упадок духовенства обнаруживается даже во времена расцвета церкви в IV и V веках. Изложив факты, касающиеся IV века, обращаемся к фактам того же рода из первой половины V века. Одним из самых интересных документов, свидетельствующих о нравственном упадке духовенства, служат акты собора Константинопольского 403 года против Златоуста. Собор этот собрался на другой стороне Босфора против Константинополя, на даче, известной под именем При Дубе, принадлежавшей префекту Руфину: здесь был дворец, большая церковь и монастырь. Собором руководил архиепископ Александрийский Феофил, враг Златоуста. Он был вызван в Константинополь для разбирательства его дела с оригиенистами, так называемыми «долгими братьями», но ему, Феофилу, благодаря интригам и неудовольствию двора на Златоуста удалось устроить дело так, что собор был назначен не для суда над Феофилом, а над самим Златоустом. Собор состоял частью из местных епископов, принадлежавших к константинопольскому округу, частью из епископов египетских, которые прибыли сюда вместе с Феофилом.[767] На соборе представлена была целая масса обвинений на Златоуста. Все или почти все эти обвинения были совершенно несправедливы и нелепы, но тем не менее злоба восторжествовала: Златоуст был осужден. Собор характерен в том отношении, что он ясно показывает, насколько изолгалось, прониклось интригами, злобою и ненавистью духовенство того времени. Сонм епископов и прочего духовенства лгал и лгал на Златоуста, и не чувствовал низости своего дела. Говорят, что праздность есть мать всех пороков, а по нашему мнению — ложь есть мать всех пороков. Тот, кто лжет и клевещет и не чувствует при этом стыда, тот потерянный человек, тот способен на всякий безнравственный поступок. А таково и было духовенство начала V века в Константинополе и Египте. Но пускаться в подробное описание собора «При Дубе» нет надобности.[768] В каком состоянии находилось константинопольское духовенство времен Златоуста, с этим подробно можно ознакомиться еще и по тем обличениям, каких заслуживало это духовенство от своего архипастыря. Златоуст изображает: как священники и дьяконы столичные бродили из одного богатого дома в другой (как это было во времена Григория Богослова), бродили, роняя достоинство своего духовного сана низким угодничеством. В порыве священного гнева он уподоблял их блюдолизам и плутам комедии, приводя им в пример свою собственную воздержанность.[769] Епископы, по разным обстоятельствам приезжавшие из провинции в столицу, вели себя, по свидетельству Златоуста, ничуть не лучше. Так, порицая Севириана Гавальского и Антиоха Птолемаидского, приезжавших в Константинополь с тем, чтобы добыть себе денег проповедями, Златоуст, не осуждая этой цели, ради которой они пожаловали в столицу, говорил им: «Антиох и ты, Севириан, ведете жизнь прихлебателей и льстецов, вы стали басней города, вас выводят на сценах в комедиях».[770] Златоуст совершенно перестал доверять честности своего клира. Если было в обычае, что богатые люди раздавали пособие бедным через клириков, то Златоуст удерживал благотворителей от такого способа благотворения. Он находил, что деньги прилипали к рукам клириков. Так, не желая, чтобы богатая константинопольская аристократка. Олимпиада, делала клириков посредниками между собою и бедными. Златоуст говорил ей: «Ты вливаешь свою собственность в море».[771] Нужно ли еще напоминать о тех суровых приговорах, какие произносил Златоуст против клириков, живших с так называемыми «духовными сестрами», с которыми в действительности их связывали слишком плотские интересы.

Провинциальное духовенство времен Златоуста было не лучше столичного. Самому Златоусту, в качестве архипастыря столицы, приходилось разбирать очень соблазнительные дела некоторых епископов, принадлежащих к Эфесскому округу. Сообщим некоторые сведения о нравственном характере епископов Эфесского округа. Во время одного заседания Константинопольского синода при Златоусте кто-то из епископов подал жалобу на архиепископа Эфесского Антонина. Вот в чем он обвинял этого последнего: 1) он купил за деньги свой епископский сан и в свою очередь, дабы возвратить потраченный капитал, продавал должности в своем округе. Смотря по доходности, он обложил таксою все епископства, на которые он назначал архиереев; ставленники же епископы, в свою очередь, возмещали издержки через продажу священнических мест и Святых Тайн. 2) Он, Антонин, приказал обращать священные сосуды в слитки и дарил это серебро своему сыну; от дверей крещален похищал мрамор, которым и украсил свою баню; далее, он перенес в свой триклиний колонны, принадлежавшие церкви. 3) Он держит у себя в качестве слуги мальчика, виновного в убийстве, не наложив на него даже епитимий. 4) Антонин возвратил к себе жену, с которой разлучился при своем посвящении; сожительствовал с ней и имел от нее несколько детей уже во время своего епископства.[772] Златоусту следовало рассмотреть это соблазнительное дело. Но Антонин умер раньше, чем кончился его процесс. Не было однако сомнения, что Антонин был действительно повинен в возводимых на него преступлениях, если не во всех, то во многих. Смерть Антонина не только не прекратила беспорядков в Эфесском округе, но даже увеличила их. Вакантная кафедра стала предметом искательства многих кандидатов; причем каждый из них хотел подкупить избирателей. К Златоусту пришла жалоба некоторых эфесян на беспорядок, в которой говорилось: «в то время, как мы пишем к тебе, щедро раздаются деньги в Эфесе, и стая бешеных волков бросается на нашу епископскую кафедру, как на свою добычу».[773]Златоуст принужден был предпринять путешествие в Эфес и избрать для этого города нового, правильно поставленного предстоятеля. Кроме того, здесь же он отставил от должности шестерых епископов, принадлежащих к Эфесской митрополии и обвиненных в симонии, т. е. в том, что они были сделаны епископами за деньги, которые были внесены в пользу прежнего епископа Антонина. Сначала они препирались, но будучи уличены, сознались в этом тяжком грехе. Интересно, что стали говорить эти шестеро епископов. Они сказали: «Если нельзя оставаться нам епископами, то возвратите нам деньги, которые мы издержали для приобретения сана. Многие из нас не только разорены, но отдали все до последнего украшения наших жен и домашней утвари. Справедливость требует, чтобы это было нам возвращено». Златоуст сжалился над ними и приказал обратить иск на имущество, оставшееся после умершего Антонина.[774]

Картину нравственного состояния духовенства первой половины V века в значительной степени пополняет для нас очень важный документ: акты Халкидонского собора. Здесь рассматривалось два очень замечательных дела: патриарха Александрийского Диоскора и митрополита Эдесского Ивы. Мы не верим, чтобы эти два иерарха были такими извращенными личностями, какими их рисуют обвинители на Халкидонском соборе. Обвинители, конечно, много прибавили черных красок, но тем не менее эти обвинения имеют историческое значение. Если сочтено было возможным возводить на Диоскора и Иву разные страшные преступления, то, значит, эти преступления вообще возможны были в церкви, значит, они встречались в практике. Но переходим к фактам. На соборе возводились на Диоскора всевозможные преступления. Он изображается перед нами как ненасытный корыстолюбец. О нем рассказывали, что пшеницу, пожертвованную императором для бедной страны Ливийской, из которой (пшеницы) должно было приготовлять евхаристический хлеб и питать бедных, что эту пшеницу он скупал, а потом во время голода продавал по самым дорогим ценам. Куда употреблял патриарх Диоскор деньги, пожертвованные на церковь, об этом дает понятие следующий факт. Одна благочестивая александрийская женщина отказала по завещанию очень крупную сумму на монастыри и странноприимные дома. Но Диоскор, озлобленный тем, что ничего не завещано в его пользу, распорядился деньгами крайне бессовестно. Он раздарил их музыкантам и актерам. Обвинители еще рассказывали самые невероятные вещи о распутстве патриарха. «Весьма часто бесстыдные женщины, по словам обвинителей, открыто веселились с ним в епископии и в его бане — особенно одна, по имени Пансофия, которую знала вся Александрия».[775] Диоскору приписываются даже откровенные разбои. Один из клириков так жаловался на соборе: «на наши бедные имения он послал монахов и других лиц и предал их пламени, так что все здания совершенно истреблены огнем, вырублены в них все плодовые дерева». Он отнимал дома у клириков и обращал их в церкви. Самих клириков без всякой вины сажал в смирительный дом и подсылал даже убийц, с целью умерщвлять лиц, которыми был недоволен. Ему прямо приписывались смертоубийства.[776]