Монашество и монастыри в России XI‑XX века: Исторические очерки

В русской церковно–канонической науке XIX в. делались попытки дать точные определения, что есть монах и монашество. Известный историк–канонист протоиерей Михаил Горчаков в своих «Лекциях по церковному праву» приводит, ссылаясь на авторитет великого византийского канониста XII в. Феодора Вальсамона, следующее разделение членов Церкви: (1) миряне, (2) священнослужители, (3) клирики и (4) иноки[590]. Очевидно, такое деление нельзя признать корректным, так как мы видели, что в Древней Церкви, у истоков возникновения монашества, достаточно четко осознавалось различие между монахами, с одной стороны, и клириками — с другой. Действительно, по отношению к церковному богослужению верующие подразделяются на клириков (включая священнослужителей, т. е. священников и диаконов, и церковнослужителей — пономарей, чтецов и т. п.) и лаиков (от греч. λαικος). Последние, в свою очередь, делились на монахов (μονάχος) и мирян (κοσμικος).

«По современному русскому законодательству, сложившемуся исторически, — продолжает М. И. Горчаков, — класс духовных лиц состоит из духовенства белого и монашествующих или черного духовенства»[591]. Такое деление, хотя оно и сложилось действительно в Русской Церкви «исторически», т. е. с XVIII столетия, также неверно. Монашество нельзя сводить к «черному духовенству», ибо далеко не все, давшие иноческие обеты и спасавшиеся в монастырях, носили священный сан.

Что касается внутренней градации обитателей монастырей, она не претерпела изменений ни в XVIII, ни в XIX столетиях. «Лица, находящиеся на искусе, называются послушниками, некоторые из них получают дозволение носить монашеские одежды, почему и называют таких послушников рясофорными»[592]. Слово «рясофорный» представляет собой в русском литературном языке грецизм (от греческого ρασοφορος, что означает собственно 'носящий рясу', т. е. монах).

Именно со времени Петра I, говорит далее автор, «духовенство разделено было у нас на черное, или монашествующее, и белое. К первому относились духовные власти (архиереи, настоятели, настоятельницы) и постриженные в монашество»[593]. Автор дает также определение монастыря. «Так называются церковно–общественные учреждения, которые имеют своим назначением служить местом религиозных подвигов монашествующих. Необходимыми частями монастыря служат: (1) монастырская община, (2) храм, (3) здания для жительства монашествующих — кельи и (4) ограда»[594].

Что касается способов основания монастырей, то до Петра I «в России монастыри утверждались подвижниками, епархиальными архиереями, сельскими и городскими общинами, князьями, царями и даже монастырями, которые высылали из своей среды подвижников в отдельные местности. Со времени Петра стали являться ограничения прежней свободы основания монастырей, а во времена Екатерины II многие монастыри были закрыты, а все существующие подразделены на разряды. Монастыри, оказавшиеся сверхштатными, по мере уменьшения числа монахов должны были уничтожаться, а некоторые прямо были закрыты и обращены в приходские церкви»[595].

Здесь мы подходим непосредственно к многократно обсуждавшейся в литературе теме так называемой «монастырской реформы» императрицы Екатерины II. Отметим сразу, что введение «штатов» в 1764 г. было отнюдь не начальной, но, напротив, заключительной точкой в длительном процессе секуляризации церковных имений. Как справедливо подчеркивает исследователь, «вопрос назрел и перезрел. Никакое новое государство не в силах было переваривать в своей полицейской и экономической системе то церковное землевладение, которое стало уродливым пережитком, оставшимся от древних удельных времен в организме нового централизованного государства»[596].

Сначала немного статистики. Численность монастырей и иноков в XVIII в. выглядит следующим образом. В 1700–1701 гг. в России насчитывался 1201 монастырь (965 мужских и 236 женских)[597]. Что касается числа монашествующих, то, по так называемому «репорту» 1724 г., во всех монастырях Российской империи пребывало: монахов 14 534, монахинь 10 673, а всего 25 207[598]. В начале XVIII в. их было больше, поскольку к концу царствования Петра Великого уже начали сказываться результаты его антимонашеской политики. Так, указом от 21 января 1721 г. было повелено закрыть целый ряд обителей, другие же, так называемые «малобратственные» (т. е. с малым числом монашествующих), соединить в более крупные (норма «Духовного регламента» определяет, чтобы число монахов в монастыре составляло не менее 30 человек). В «Объявлении» от 31 января 1724 г. вновь содержится указание о сокращении числа монахов.

В целом, в течение десятилетий, предшествовавших екатерининским «штатам», было закрыто или исчезло в результате объединения «неперспективных» обителей 175 монастырей (141 мужской и 34 женских)[599]. Правда, за это время было открыто 33 новых мужских и 4 женских монастыря. С неизбежной поправкой на неточность и неполноту синодальных данных (малобратственные обители, не владевшие сколь‑либо значительным имуществом, мало интересовали синодальных статистиков), к началу Елизаветинского царствования в стране насчитывалось 624 монастыря, получавших содержание от государства[600]. При этом, за церковными учреждениями числились в этот период земли «с населением до 1 миллиона душ, т. е. почти с десятой частью всего податного населения государства»[601].

Как в вопросе о «штатах», так и в радикальных мерах относительно численного сокращения православных обителей, Екатерина не была пионером. Уже указ Петра I от 30 декабря 1701 г. устанавливал монастырям определенное содержание, из соображений «по 10 рублей денег и 10 четвертей хлеба на каждого, без различия начальных и подначальных». К 1707 г. была подготовлена опись церковных имений, уточненная в 1710 г.[602] И если материальный ущерб церкви за первый период деятельности Монастырского приказа (1701–1720), до его подчинения Святейшему Синоду, составил 6407 дворов[603], то, как справедливо подчеркивал А. А. Завьялов, «с моральной и юридической стороны деятельность Приказа оставила в церковно–имущественном праве след гораздо более сильный»[604]. Историк имеет в виду тот несомненный факт, что подорвана была общая вера в неотчуждаемость церковного достояния, их достаточную защищенность церковным преданием и государевыми «несуди- мыми» грамотами.

Мы не случайно говорим при этом о предании. Строго говоря, церковно–имущественное право Православной Церкви с большой натяжкой можно привлекать для обоснования прав монастырского и общецерковного владения на ненаселенные, а тем паче на населенные недвижимости. Речь идет именно об укорененности благочестивого обычая, а не о букве канона. Опережая события, подчеркнем, что это обстоятельство, в условиях нового для Церкви, чисто юридического подхода и складывающегося в обществе нового, секуляризованного сознания, не в последнюю очередь ослабляло попытки идейно–принципиального сопротивления Церкви Национализации монастырского землевладения.

Исторические условия и обстоятельства деятельности Церкви в формирующемся централизованном Русском государстве с неизбежностью создавали такие явления в области имущественного права, которые связаны были отнюдь не с нормами номоканона, но исключительно с внешними событиями и политическими соображениями. Землевладение Русской Церкви по своему происхождению и характеру практически не отличалось от других форм феодальной земельной собственности, а потому и оказывалось закономерно, наряду с другими субъектами имущественного права, под верховной компетенцией государства.

В предпетровское время эта тенденция получила наиболее обобщенное выражение в Уложении 1649 г. Этим правовым документом можно датировать внесение «отселе и навсегда» в церковную жизнь «начала нового, в силу которого государственная власть вторгалась с ближайшим участием в церковные владения»[605]. Петр Великий в этом, как и в других отношениях, был лишь продолжателем и завершителем тенденций, заложенных в царствование его от

ца, Алексея Михайловича. К моменту введения Духовного регламента вопрос о секуляризации церковных имений был уже в принципе решен. И если практическое ее осуществление растянулось более чем на 40 лет (до екатерининских «штатов» 1764 г.), то причины тому следует искать в неустоявшемся переходном характере всей эволюционирующей административной системы Империи (в том числе Св. Синода), в медлительности и некомпетентности вновь возникавших, реформировавшихся и сменявших друг друга комиссий и инстанций, и, наконец, в естественном консерватизме церковного, а отчасти и общественного сознания.

Достаточно напомнить внешнюю схему бюрократической «чехарды» с бесконечными преобразованиями учреждений, призванных ведать изъятыми из церковного управления имущества- ми. В 1720 г. Монастырский приказ восстанавливается — но уже в ведении Синода, который при самом своем открытии в «докладных пунктах» государю констатировал, что церковные вотчины от светских управителей «пришли в скудость и пустоту»[606]. Четыре года спустя, 14 декабря 1724 г., Монастырский приказ был переименован в «Камор–контору синодального правительства», 29 сентября 1726 г. ее сменила Коллегия экономии синодального управления. Эта, в свою очередь, 15 апреля 1738 г. передана была из компетенции Синода в ведение Сената, в коем и пребывала до 15 июля 1744 г. Последним числом датирован указ императрицы Елизаветы Петровны об упразднении Коллегии и возвращении всех доходов, которыми она ведала, по–прежнему в управление Св. Синода. 12 мая 1763 г. Коллегия экономии была восстановлена указом Екатерины II (и просуществовала на сей раз до 1786 г.)[607]. После реорганизации губернских учреждений, она потеряла дальнейший смысл.