Труды по истории древней Церкви

3) Ставя мысли, заимствуемые у представителей христианской спекуляции, или так называемой патристической философии, в известную комбинацию, Эригена добивается решения труднейших вопросов богословско–философской спекуляции, пытаясь в общем объединить монизм с теизмом, но не разрешая всех возникающих при этом трудностей.[109]

Но г–н Серебреников хочет предложить на все эти вопросы свои собственные ответы, которые он и имеет в виду уже при самой постановке вопросов. На последний вопрос ему нужно ответить, что Эригена добивался провести пантеистическое мировоззрение, а не другое какое‑либо; соответственно этому и на второй вопрос дается ответ, что Эригена заимствовал из своих источников лишь неоплатонические (respective — пантеистические) мысли и оставил без внимания другие; отсюда, наконец, предрешается в известном смысле вопрос и о выборе писателей, и о предпочтении одних из них другим. Все же эти ответы мотивируются одним общим основанием: аскетически–мистическим настроением Эригены. «При взгляде на Эригену как аскета–мистика легко разрешаются, — говорит г–н Серебреников, — все вопросы (т. е. ставимые самим г–ном Серебрениковым) относительно происхождения его системы», и что особенно важно, объясняется, даже «весьма просто и естественно», развитие им именно пантеистического мировоззрения.[110]

Однако, как замечено уже было выше, г–н Серебреников слишком легко и просто думает решать «запутанные» вопросы об Эригене, игнорируя действительную сущность и характер его воззрений и научную постановку вопросов. Самая характеристика Эригены как аскета–мистика именно по «основному» настроению, даваемая им, является слишком поспешной и несогласной с фактами.

1) Из аскетически–мистического настроения Эригены становится понятным, по мнению рецензента, выбор им писателей. Он «углублялся» в творения Дионисия и Максима именно потому, что оба они были мистиками, писателей же не мистиков, Григория и Августина, «ставил, будто бы, на втором месте», а другими даже, будто бы, «почти совсем не пользовался». В качестве же «вполне достаточных» для уяснения основного настроения его данных приводится отзыв Анастасия Библиотекаря о его святости и известие Вильгельма Мальмсберийского о признании его святым по смерти, в связи с заявлениями самого Эригены, аскетического и мистического характера, находящимися в сочинении «О разделении природы».[111]

Но г–н Серебреников упускает из виду, что последнее сочинение относится к тому периоду деятельности Эригены, когда он во всей силе уже испытал влияние восточных богословов–мистиков, после изучения и перевода их сочинений. К тому же времени ближайшим образом должна быть отнесена и характеристика его в свидетельствах Анастасия и Вильгельма, весьма притом неопределенных, как должен признать это и рецензент; отзыв Анастасия высказан в 875 г., когда философа, может быть, не было уже в живых, Вильгельм писал в XII в. Возможно, что аскетически–мистическое настроение развилось в философе в большей или меньшей степени именно под влиянием изучаемых им произведений уже впоследствии, а не было основным и первоначальным, и само по себе поэтому не определяло того или другого. выбора писателей. Факты и заявления самого Эригены, гораздо более -многочисленные и ясные, нежели приведенные рецензентом, и подтверждают это.

По основному настроению Эригена должен быть характеризован не как аскет и мистик, относившийся «отрицательно ко всему чувственному» и искавший удовлетворения своего религиозного чувства в мистическом единении с Божеством, а как ученый и философ, стремившийся к наиболее широкому и глубокому познанию всего существующего. Хотя •он был воспитан, вероятно, в монастырях Ирландии, но сам, по–видимому, не был монахом, и по прибытии во Францию не удалился куда‑либо в монастырь, где всего удобнее мог предаваться аскетическим подвигам и -мистическому созерцанию, а жил при дворе короля, покровителя наук, в здании учителя, чтобы иметь возможность пользоваться научными средствами в своей ученой деятельности, занимаясь преподаванием светских наук (как можно заключать о том, например, из факта написания им комментария на Марциана Капеллу.' Во всех почти отзывах о нем современников и позднейших писателей на первом плане выступает так или иначе его ученость и мудрость.[112] Это видим и в упоминаемом рецензентом отзыве Анастасия, выражающего особое удивление именно по поводу учености Эригены ввиду сделанного им перевода творений Дионисия,[113] равным образом и в сообщениях Вильгельма.[114] Сам философ в сочинении «О предопределении» отождествляет даже религию с философией, понимая под философией самостоятельное исследование религиозной истины человеческим разумом.[115] В сочинении «О разделении природы» он говорит, что «нам не обещается никакой другой славы, кроме познания в будущей жизни через опыт того, что ныне принимается на веру, исследуется разумом, и доказывается, насколько это возможно»;[116] в исследовании трудных предметов он находит для себя особую приятность.[117] Те самые заявления Эригены, которые рецензент приводит в доказательство аскетизма и мистицизма философа, на самом деле больше свидетельствуют о стремлении его к знанию, поскольку в них, например, настоящее состояние человека характеризуется философом как состояние неведения и нахождения во мраке, которое должно некогда кончиться, или поскольку Эригена не желает ныне другого блаженства, кроме истинного уразумения слов Писания, и ожидает откровения всех тайн в будущей жизни.[118]Вообще, вся философия Эригены показывает в нем именно спекулятивного мыслителя, который выше всего ставил интересы знания.

Что аскетически–мистическим настроением и соответствующими этому настроению элементами в своей спекуляции Эригена обязан изучению восточных писателей, Дионисия и Максима, можно заключать из того, что в сочинении «О предопределении», написанном до этого изучения, они еще не выступают заметно. Аскетическое настроение обнаруживается особенно в стихах, предпосылаемых переводу творения De ambiguis Максима,[119] который признается вообще одним из главнейших представителей восточной аскетики и мистики. Отражаясь затем, так или иначе, в сочинении «О разделении природы», оно, по–видимому, с особенной силой выражается в появившемся еще позже комментарии на Евангелие от Иоанна и опять в непосредственной зависимости от Максима.[120]К изучению же Дионисия и Максима философ обратился не вследствие какого‑либо особого предрасположения к аскетизму и мистицизму, а вследствие глубокого убеждения в мудрости, сокрытой в творениях предполагаемого ученика ап. Павла и его комментатора, как это видно из всех отзывов философа об этих писателях.[121] Но он с вниманием относился при этом и к другим произведениям восточной мудрости, богословской и философской.[122]Сам он продолжал и потом оставаться мыслителем и ученым, и мысли аскетического и мистического характера, не находясь, конечно, в противоречии с его настроением, являлись для него прежде всего логическими выводами из известных посылок. Так, например, учение о разделении человеческой природы на полы, аскетического характера, заимствованное от Максима и Григория, есть прямой вы — (вод именно из идеи образа Божия;[123] то же нужно сказать и относительно мистического учения об обожествлении человека.[124] Когда он говорит о возвышении к Богу и единении с Ним, о которых учат и мистики, он вовсе не хочет, как произвольно утверждает г–н Серебреников, просто «возвыситься в своем созерцании над всякой конкретностью, определенностью и ограниченностью и погрузиться в необъятную глубину самой непостижимой пресуществленности Божества», а, напротив, хочет лишь, представив себя, так сказать, стоящим на самой высокой дачке зрения созерцания всего Самим Божеством, попытаться понять с той точки зрения все сущее.[125] Рецензент, проводя свой взгляд, не соглашается с автором в том, что Эригена констатирует точку зрения мистического созерцания Абсолютного, к какому стремится мистика, но не занимается методикой мистики в собственном смысле,[126] и настаивает на том, что Эригена есть именно мистик. Но что Эригена не представитель мистики в собственном смысле этого слова, а спекулятивный мыслитель, это более или менее общепризнанный факт и в западной литературе, так что, например, Ноак по этой причине и исключает Эригену из своей истории христианской мистики, вместе с Фомой Аквинатом.[127]

2) Но если бы и можно было доказать, что аскетизм и мистицизм были преобладающими чертами в настроении Эригены еще до знакомства его с восточными мистиками, что они именно, а не стремление вообще к знанию, заставили его заняться изучением творений Дионисия и Максима, что в своей спекуляции он вообще хочет удовлетворять более требованиям чувства, нежели мысли, — все это не может еще служить основанием для тех выводов, какие делает г–н Серебреников дальше.

Указанными чертами настроения Эригены рецензент хочет объяснить, почему у писателей–богословов философ заимствовал неоплатонические мысли и «оставил без внимания другие», т. е., нужно понимать —христианские, иначе говоря, хочет обосновать не существующий на деле факт. Возвышение над чувственностью и единение с Божеством были, по его словам, «предметом самых задушевных желаний» Эригены как аскета и мистика. Но об этом возвышении и единении учит неоплатонизм, проповедующий, таким образом, аскетизм и мистику. На неоплатонических мыслях, поэтому, Эригена и должен был прежде всего или главным образом остановить свое внимание, и это было так, по словам г–на Серебреникова, на самом деле.[128]

Однако, ведь о возвышении над чувственностью и единении, в том или другом смысле, с Божеством учит точно так же и христианство. Аскетически–мистическое настроение вполне согласно по существу с духом и учением христианства и есть даже высший род христианской религиозной настроенности. Какая же необходимость воспрепятствовала проникнутому этим настроением мыслителю, изучавшему внимательно христианских богословов, усвоить находившиеся у них специфически–христианские мысли? Не должно ли было такое настроение, напротив, содействовать этому усвоению? Почему и то общее в данном случае, что может принадлежать и неоплатонизму, и христианству, должно быть отнесено на счет неоплатонизма, когда известно, что философ стоял в непосредственных отношениях именно к источникам христианского учения?

Рецензент ссылается на признание самим автором влияния неоплатонической философии на тех представителей богословия, к которым Эригена обращался. Но он не замечает, что во всех приводимых им из книги местах, где говорится об этом влиянии, выставляется в то же время на вид христианский по существу характер спекуляции этих богословов. Когда же далее он пытается указать со своей стороны сами мысли, «прямо неоплатонические, или близкие к ним», заимствуемые Эригеной у писателей–богословов, он, по обыкновению, опускает все то в заимствованиях Эригены, что особенно ясно отражает в себе христианский характер, как «оставленное без внимания», будто бы, философом.[129] Лишь по недоразумению в число неоплатонических мыслей, взятых у Августина, попадает христианский догмат о творении, понимаемом Августином в смысле мгновенного акта.[130]

3) Но самое главное в рассуждении г–на Серебреникова о происхождении системы Эригены — это его заявление, что из аскетически–мистического настроения Эригены «весьма просто и естественно» объясняется, почему у него «выработалось из заимствованных мыслей пантеистическое, а не другое какое‑либо мировоззрение». Объяснение является, действительно, слишком уж «простым» и делает ненужными даже все предыдущие рассуждения о заимствовании Эригеной у кого‑либо тех или других мыслей.

Философ учит, по словам г–на Серебреникова, что Бог, «подобно свету и теплоте (?), разлит всюду» и что все произошло путем «необходимых отражений» Божества, просто потому, что он «дает волю своему мистицизму». Стремление к аскетизму заставляет его признать ненормальным явлением чувственную природу. Мистическое настроение, далее, «подсказывает» ему, как должно совершиться торжество духа над этой природой. Таким образом и развивается его система, представляющая пантеизм, «притом самый полный, не статический только, а и (?) динамический». — Убеждения философа, а именно его пантеизм, оказываются, следовательно, не результатом работы ума, а плодом аскетически–мистических стремлений и чаяний.[131]

В данном случае, однако, еще в большей мере должно иметь приложение сделанное выше замечание о христианском по существу характере аскетически–мистического настроения. Здесь утверждается рецензентом, что именно это настроение само по себе и привело философа к «самому полному» пантеизму, вопреки даже христианским мыслям, какие он мог встречать у своих предшественников–богословов. Но если эти богословы–мистики, Дионисий и Максим, были аскетами и мистиками даже в большей степени, нежели Эригена, почему они не пришли к такому же пантеизму, а соединяли со своим настроением христианские убеждения? Почему только Эригена дал такую «волю своему мистицизму», что перестал быть теистом, и почему ему лишь мистическое его настроение «подсказывает» несогласные с христианским учением выводы? Рецензент соглашается, что спекуляция Эригены является оригинальной.[132] Но указываемые им аскетизм и мистицизм философа вовсе не объясняют этой оригинальности, будет ли полагать ее г–н Серебреников в пантеизме Эригены, или в чем другом.