Православие в России

В продолжение 122 лет жизнь Варлаама Свсеземцева оставалась не описанной «простоты ради инок» обители его, все «памятухи» уже вывелись, предание о святом начинало гаснуть, а монахи сетуя все ждали, не напишет ли им кто жития, пока не посетил и их проездом тот же биограф Сергия Обнорского. Часто случалось, что в пустынном монастырке были eще живы старцы–памятухи основателя, но житие поручалось какому–нибудь «новоуку», недавно постриженному, никогда не видавшему святого, но грамотному монаху.

По литературе житии XVI и XVII веков легко можно следить за действием рассматриваемого условия: чем дальше углублялась она в глухие пустыни, тем больше краски ее тускнели, литературные приемы и слог становились проще. В большинстве вышедших отсюда житий приятно читать ровный и простой, хотя не совсем правильный грамматически рассказ; одним из лучших образчиков их можно назвать житие Арсения Комельского; но, как легко заметить по их предисловиям, эта ровность рассказа происходила оттого, что биографы едва могли справляться с общими местами и ораторскими отступлениями и старались избегать их в рассказе Биограф Адриана Пошехонского, очень желая выражаться по–церковнославянски, даже с пожертвованием грамматики, часто, однако ж, должен был отказываться от своего желания, а составитель жития Александра Куштского по–видимому, даже плохо понимал церковно–славянскую речь с отвлеченным содержанием: пародируя в своем труде предисловие к житию Дионисия Глушицкого, он внес в него такие перемены и ошибки, какие делают, копируя малопонятные слова.

Рассмотренные условия позволяют сделать вывод, что искусственность стиля житий находилась в обратном отношении к их литературному распространению: этот стиль падал и упрощался по мере того, как расширялся круг производительности житий и их читателей. Совокупное действие этих условий произвело небольшой ряд памятников агиобиографии, в которых церковно–риторические приемы низведены до полного падения. С этими памятниками связаны некоторые историко–литературные предрассудки. В редком из житий искусственного склада, появлявшихся с XVI века, не встретим более или менее ясных намеков на старые свитки, малые хартии, первоначальные записки, послужив щие материалом для этих житий. Шевырев, в историко–литературных изысканиях вообще скучавший предварительной критикой источников, относится к этим первоначальным запискам с широкими предположениями: он высказывает общую мысль, что «жития первоначально слагались по изустным преданиям простою речью» и уже потом рукою какого–нибудь ритора наряжались в цветы школьного красноречия и что «эти простые первоначальные предания», к сожалению не сохраненные хартиями и живущие разве в устах местного населения, были бы для нас драгоценнее украшенных редакций. В этих словах дана привлекательная тема для историко–литературных исследований, которую, без сомнения, будут усердно разрабатывать. При известной степени неосторожности в обращении с историческими фактами и выводами, из общей мысли Шевырева довольно легко извлечь ряд частных положений: первоначально жития вообще являлись в простонародном, некнижном изложении, что подтверждается известной безыскусственной повестью о Михаиле Клопском, уцелевшим образчиком таких первичных редакции; так как все или почти все искусственные жития родились из редакций, изложенных простою речью, то последние молено рассматривать как особый целый отдел древнерусской литературы, противоположный первым; так как отличительной чертой этого нового отдела служит простая, народная, а не книжная, то есть не церковно–славянская, речь, то в нем можно видеть колыбель или первые ростки чисто национальной литературы в древней Руси[563].

Шевырев считал первоначальные записки потерянными: по–видимому, его взгляд на них основан на отзывах, какие делают о них позднейшие искусственные редакторы. У последних иногда находим замечания, что они пользовались старыми записками, составленными «некако и смутно» или «простыми словесы», «простыми письмены» и т. п. К удовольствию осторожных историков литературы, сохранилось достаточно указаний для того, чтобы разъяснить значение этих отзывов, сохранились остатки, бесспорно принадлежащие к отделу первоначальных редакций, по которым составлялись украшенные жития. К числу этих остатков относится повесть, о которой позднейший биограф отозвался, что она написана «некако и смутно»: это повесть первого «списателя» о Евфросине Псковском, которой пользовался биограф этого святого Василий. Находим, что отзыв Василия относится к составу ее и вовсе не к языку: эта повесть — нестройный ряд рассказов, не приведенных в порядок; но риторической изысканностью изложение ее даже превосходит Васильеву редакцию жития и обнаруживает в авторе большую твердость в церковно–славянской речи чем эта редакция. Столь же мало опоры находит мысль Шевырева и в другом выражении — «простыми словесы». Прежде всего подобные отзывы составители искусственных житий часто прилагали к своим собственным творениям: такие изысканные грамотеи, набившие руку в книжном деле, как биографы Саввы Сторожевского, Евфросинии Суздальской, митрополита Филиппа или биограф Антония Сийского царевич Иван, не преминут предупредить читателя, что пишут «простыми словесы», «простыми слогисовании», «простонаречием». Хартии действительно не дают возможности проверить сличением каждый отзыв позднейшего биографа о некнижном изложении первоначальных записок.

Но во–первых, из факта, который трудно доказать, нельзя делать решительных выводов; во–вторых, исследователь и здесь не оставлен без всяких указаний. Выше, разбирая повесть о яренгских чудотворцах, мы видели, с каким пренебрежением соловецкий монах Сергий, искусный книжник, отозвался о найденных им хартиях, писанных «невежд;шп простою беседою». Часть этих хартий, по которым Сергии составил свое украшенное сказание, уцелела.

Далее здесь сохранились отрывки из записок Варлаама и Мартиниана о чудесах Иоанна и Логгина Один из отрывков оканчивается известием: «Мне Мартиниану истинно видевшую и благословихся у нее (исцеленной) и всем сказа яже о ней, аз же сие написах просто бренною рукою без украшения».

Достаточно элементарного знакомства с церковно–славянской грамматикой, чтобы удержаться от вывода, что записки, так изложенные, написаны на языке народном или близком к разговорной речи. И царевич Иван остался недоволен изложением Ионина жития Антония Сийского; сказал, что оно «зело в легкости написано», хотя оно не меньше его собственной редакции удовлетворяет требованиям искусственного жития и только меньше жертвует общим местам обстоятельностью и точностью рассказа Таким образом, «простые словеса» не указывают, по крайней мере не всегда указывают на простонародную, разговорную речь в отличие от книжной церковно–славянской: они противополагались «широким словесам», как выразился биограф архиепископа казанского Германа, то есть изложению, широко пользующемуся источниками риторического изобретения и украшения, и означали простой рассказ на том же книжном церковно–славянском языке, но без риторического размаха, без общих мест; разница, следовательно, в стиле, а не в грамматике. Но если в жалобах немногих искусственных житий на простоту речи первоначальных записок нет твердого основания видеть непременно намек на чисто народное изложение. то совершенно несправедливо считать последнее общим отличительным признаком всех первых редакций. Имеем достаточно уцелевших памятников, чтобы убедиться в этом: от XV века сохранились кроме повести о Евфросине отрывки из записок учеников об Арсение, епископе Тверском, Дионисие Глушицком, уцелела записка Иннокентия о Пафнутие и образчик языка, каким писал соловецкий биограф Досифей; от XVI века дошла записка Филофея, считавшего себя малокнижным, о составлении жития Нила Столбенского, автобиография Герасима Болдинского, записки Германа о Филиппе Ирапском, первые записки о кончине и чудесах московского юродивого Иоанна; еще больше подобных остатков от XVII века, какова первая редакция жития Никодима Кожеозерского вместе с записками об основателе Кожеозерского монастыря, необработанные записки об архимандрите соловецком Иринархе, о пертоминских чудотворцах и многие другие, указанные выше.

Изложение этих записок и отрывков неодинаково по степени книжности, но ни в одном памятнике не переходит в чисто народную речь; во всех преобладает церковно–славянский язык с большей или меньшей примесью особенностей русского языка. Оба эти элемента, как очень хорошо известно, неразлучны в памятниках древнерусской литературы XV—XVII веков; изменялось только их количественное отношение: по мере приближения к XVIII веку в книжной речи утверждалось все более особенностей живого русского языка, Симона Азарьина или Ивана Наседку трудно заподозрить в недостатке книжного образования; но они писали уже языком, который во времена Пахомия Логофета или митрополита Макария назвали бы «простонаречием». Было бы, впрочем, не совсем верно видеть в этом постепенное обрусение церковно–славянского языка в книжной речи на Руси, ибо вместе с тем можно заметить, что и некоторые особенности этого языка упрочивают себе место наряду с русскими, сливаются с ними в книжной речи. В этом, если не ошибаемся, состоял исторический рост литературного языка древней Руси, закрепленный потом автором «Рассуждения о пользе книг церковных». В литературе житий это изменение языка шло рядом с общим упрощением агиобиографического стиля, и мы пытались указать условия, содействовавшие этому. Но встречаем памятники, в которых то и другое достигает наибольшей степени. В письменности житии XV—XVII веков, бывшей у нас под руками, можно набрать небольшую группу таких произведений. Кроме сказания о Михаиле Клопском и двух рассказов Антония Галичанина сюда относятся русская редакция жития Николая Чудотворца, чудеса новгородского архиепископа Ионы и некоторые из чудес Иова Ущельского[564] .

Преобладание оборотов и форм разговорной речи, безыскусственный склад рассказа, совершенно чуждого общих мест и риторических украшений, сообщает этим произведениям простонародный колорит. Но и их язык нельзя назвать чисто народным, разговорным, ибо он не имеет недостатка в церковно–славянских формах[565]. Еще важнее по отношению к рассматриваемому вопросу происхождение этих памятников. В разборе безыскусственной редакции жития Михаила Клопского указаны основания, позволяющие усомниться в ее хронологическом первенстве; названная летописная повесть и редакция жития чудотворца Николы, бесспорно, написаны после искусственных сказаний; остальные статьи входят в состав житий как позднейшие прибавки. Неизвестно, где и кем составлены редакции житии Михаила Клопского и чудотворца Николы; но чудеса Ионы и Иова, как и рассказы Антония, описаны, очевидно, в их монастырях и вместе с запиской игумена Алексея показывают, что таким языком писывали и монахи. Притом можно крепко сомневаться в широком народном распространении этих памятников: тогда списки их в сохранившейся древнерусской письменности не были бы так редки. Наконец, можно не распространяться о неточности вывода, будто первоначально жития составлялись «по изустным преданиям», и доселе живущим в устах местного населения: в большинстве случаев первые записки составлялись учениками святого по личным воспоминаниям и рассказам других очевидцев и свободны от тех «преданий», которые развивались из них впоследствии; притом многие из этих учеников, подобно биографу Даниила Переяславского или Александра Свирского, приступали прямо к настоящим искусственным житиям, не слагая записок простою речью.

Впрочем, чтобы признать народность редакций, отличающихся народным складом речи, по–видимому, нет необходимости доказывать, что они — первоначальные. Напротив, кто вздумает искать в житиях зачатков национальной литературы, тот не должен забывать, что по самому происхождению и развитию этой отрасли литературы у нас можно скорее ожидать искомого от вторичных редакций или же не ограничивать поисков тем, что написано некнижной речью. Последняя сама по себе слишком внешний признак, чтобы служить руководством для такого искателя. Необходимо предварительно убедиться, была ли она естественным и неразлучным выражением чисто народного взгляда или вызывалась условиями, имеющими в себе очень мало литературного. Думая, что «простые словеса» не означают непременно простого разговорного языка, можно, однако ж, встретить немногие известия о памятниках, в которых по самым обстоятельствам их происхождения нельзя предполагать большой книжности. Так записки, диктованные никогда не учившимся грамоте Германом Соловецким, по всей вероятности, стояли по изложению ниже обычного книжного стиля времени.

Большая часть первоначальных записок, изложение которых нет основания считать чисто разговорным, погибала, не выходя за ограду монастыря, не распространяясь в светском обществе: при первой возможности их старались заменить житиями, обработанными в правильном книжном стиле.

Таким образом, простая речь считалась случайной необходимостью, временным недостатком, который извинялся только уровнем книжного образования автора или его читателей. Тем или другим из этих условий или обоими вместе объясняется происхождение и рассматриваемых некнижных записок.

Для национального литературного произведения требуется еще другое условие: нужно, чтобы в нем сказывалась самостоятельная работа народной мысли, творческой или анализирующей, над известными явлениями. Если легендарная вставка в безыскусственную русскую редакцию жития чудотворца Николы подобно ее эпилогу принадлежит русскому перу, то именно она дает памятнику некоторое народно–литературное значение: иначе трудно признать последнее в плохом переводе иноземного сказания на родную разговорную речь, каким является эта редакция в остальном своем содержании. У Пафнутиева ученика Иннокентия, у Симона Азарьина, даже у Епифания молено найти более народно–литературных элементов, чем в этой редакции или в подобной ей по изложению повести о Михаиле Клопском: там сквозь книжное изложение и подражательные приемы иногда пробивается живая самобытная мысль, попытка вдуматься в русское явление или образ русского инока, нарисованный незаимствованными красками. Таким образом, литературная особенность образчиков древнерусского «простонаречия» в письменности житий ограничивается, по–видимому, тем, что они написаны нелитературным языком. Такие произведения встретим во всякой литературе во всякое время; но литература истинно национальная не то же, что черновые или малограмотные записки.

Обзор движения литературы житий показывает, что господствующий в ней стиль изменялся сообразно с близостью к той или другой из двух сфер, в пределах которых совершалось ее развитие, то есть к церковному богослужению или к ищущей назидательного чтения публике. От первой ее стиль получил свои начальные очертания и основные мотивы; вторая, развивая и упрощая их, приближала житие к простой биографии. Обе создавали ряд условий церковных, общественных, чисто литературных, которые имели свои доли действия на миросозерцание житий и которые небесполезно рассмотреть, прежде чем подвергнуть анализу это последнее. Эти условия можно свести к трем вопросам: чем вызывались и под какими внешними влияниями писались жития, какими побуждениями распространялись они в обществе и как то и другое отражалось на понятиях и настроении, с которыми «списатель» жития приступал к своему делу. Попытка разъяснить эти вопросы дополнит беглый обзор литературной истории житий очерком процесса, которому подверглось каждое при своем создании. Ряд последовательных моментов, какие проходило житие от своего зарождения до читателя, мысли и чувства, которые его вызывали и им вызывались, оставляли заметный отпечаток не только на морали жития, но и на воспроизведении исторических фактов, из которых она извлекалась.