Православие в России
Так рассказывает о себе биограф монзенских чудотворцев. Или поразит его еще более тяжкий недуг сомнения в действительности чудес святого, недоверия к рассказам достоверных свидетелей, и, обленившись, он бросает начатый труд с пренебрежением.
Преподобный старец, мало осклабився, говорит плачущему слезно писателю: не говори много, не прекословь, пади ниц. Падает на помост виноватый, простирает руки и ноги, святой назнаменает его трижды неслышно, без боли. С рыданием он пробуждается, ему свело правую руку, и персты едва складываются для крестного знамения. Получив чрез несколько дней исцеление у гроба преподобного, он немедленно доканчивает прерванную повесть. Так поведал о себе биограф Александра Ошевенского, закончив рассказ словами: «Ныне же аще бы и множае сих обрел, не обленился бы уже писати, еще бы понудил старость свою за любовь святаго, елика сила бяше». В этих признаниях, без сомнения, не одни риторические образы, хотя нельзя не заметить в них некоторой доли условного, некоторых принятых, обычных форм. По этим исповедям любопытно наблюдать, чем возбуждаются авторские смятения биографа, куда преимущественно направляется и на чем успокаивается его мысль. Всего тревожнее занимает его вопрос, призван ли он к своему делу, угодно ли будет святому его писание, сумеет ли он изобразить его деяния достойным образом? Изредка, если жизнеописатель знал святого по чужим рассказам, набегало на него сомнем не в посмертных чудесах: по это было следствием минутою упадка духа, нравственного бездействия, а не испытующею напряжения мысли, и так смотрел на это сам биограф, спеша «помале в чувство приити и познати свое согрешение».
В его авторской исповеди не встретим намека, чтоС»ы биографический факт имел для него цену сам по себе и рассматривался им независимо от нравственно–практических выводов. Это, впрочем, было неизбежно при том литературном отношении, в каком биограф стоял к описываемому святому. Он не рассматривали последнего со стороны, как явление минувшего, какое бы хронологическое расстояние ни лежало между ними. Духовное присутствие среди нас человека, давно отшедшего в иную жизнь, которое для нас имеет метафорическое значение теплого воспоминания, для древнерусского биографа было впечатлением живой действительности. Он постоянно чувствовал над собой его строгий отеческий взгляд, беседовал с ним «аки яве» и при этом неясно сознавал, где кончается деятельность бодрствующего воображения и начиналось сонное мечтание. Видения святого вызывали в нем вопрос, не сонные ли это мечты в самом деле; но он спешил отогнать этот вопрос как внушение неверия. То, что он на самом деле переживал из описываемой им авторской борьбы своей, было усилием подняться на такую высоту созерцания, на которой было возможно такое решение такого вопроса, и в этом усилии мысль его незаметно переходила черту, отделяющую мир действительных житейских явлений от мира, где нет истории, а живут одни идеалы. Отсюда он брал светоч и мерило для описываемых им событий прошедшего; из этого же источника заимствовал он главнейшую силу своего биографическое» авторитета в глазах тех, для кого писал свою повесть. Здесь источник его торжественного дидактизма, цельности и ясности взгляда, для которого, по–видимому, нет неразгаданной тайны, который видит насквозь все земные деяния. На известной высоте сами собой исчезают нестройные звуки и мелкие явления дольней жизни, которые стоящий внизу наблюдатель напрасно силится соединить в гармоническое впечатление.
Кропотливый исследователь строго научного направления, измучивший голову микроскопическими гипотезами, вправе позавидовать спокойствию, с каким иной составитель жития начинает свой рассказ: а из какого града или веси и от каковых родителей произошел такой светильник» того мы не обрели в писании, Богу то ведомо, а нам довольно знать, что он горнего Иерусалима гражданин, отца имеет Бога, а матерь — святую Церковь, сродники его — всенощные многослезные молитвы и непрестанные воздыхания, ближние его — неусыпные труды пустынные. Простое историческое мышление не выходит из области действительных фактов, и простой биограф злоупотребит своим литературным полномочием, если перейдет за черту этой области, которую торопится пробе жать списатель жития.
Начиная общий разбор жития, мы заметили, что оно, как литературное произведение, соединяет в себе два особые элемента, церковно–ораторский и исторический. В обзоре развития литературы житий и в очерке обстановки, среди которой появлялось каждое из них, мы пытались разъяснить различные условия, действовавшие на эту литературу. Обобщая эти условия, заметим, что они касались главным образом первого из указанных элементов, что вся литературная история древнерусского жития почти исчерпывается судьбою его стиля. Сухая сжатая повесть пролога распустилась в пышные, даже напыщенные формы церковно–исторического слова; но по основной мысли, по взгляду на события и выбору биографического содержания житие в том и другом виде оставалось верно модели, — если позволено так выразиться, — какую представляли церковные песни. Не вся литература житий могла держаться на трудной высоте такого стиля, и в некоторых памятниках он падал в двух направлениях. Одни, расширяя выбор биографического содержания, вводили в него черты, выходившие из рамок обычной программы житий, не требовавшиеся основною мыслью церковного панегирика. Два условия вызывали биографа на такое отступление: если описываемая жизнь была тесно связана с крупными общественными событиями или если она описывалась прежде, чем становилась достоянием Церковного чествования, делавшего обязательным для биографа известный выбор фактического материала, В связи с последним условием шло упрощение ораторских приемов изложения, возвращавшее житие к сухости проложного рассказа и иногда отступавшее даже от строгих требований церковного, то есть литературного, языка Мы указали три условия, содействовавшие этому: одним из них был литературный взгляд древнерусских писателю, по которому житие, не имевшее церковной торжественности в своем происхождении и назначении, требовало 6олее простого изложения; другим условием было влияние на биографов массы читателей, которой был недоступен изысканный высокий стиль житий, а третьим — недостаток книжного образования в пустынных монастырях, из которых вышла большая часть житий XVI и XVII веков. Но оба эти уклонения не имели широкого действия в изучаемом литературе и мало изменяли внутренние свойства жития, существенные для исторической критики: оба удерживали те же приемы обработки и взгляды на явления, какие свойственны искусственному стилю, хотя одно внимательнее изображало время и обстановку деятельности описываемого лица, а другое упрощало литературные формы биографии. В том же направлении действовали условия, окружавшие появление и распространение каждого жития. Официальный церковный надзор бодрствовал только над установленным стилем жития; простые биографические записки не годились для церковной службы и мало распространялись даже в неофициальной читающей среде; последняя искала в житии не знакомства с событиями прошедшего, не исторического знания, а назидательных примеров для практической жизни; подчиняясь этим влияниям, и биограф думал не столько о самых явлениях изображаемой им жизни, сколько о способе и тоне их изображения.
Таков, если не ошибаемся, смысл условий, действовавших на литературную обработку жития. Остается изучить происхождение другого, реального элемента житий, рассмотреть их исторический материал, свойство источников, из которых он почерпался. Эта задача гораздо труднее: для ее разъяснения находим меньше ясных указаний и они труднее поддаются обобщению. Такую оценку необходимо производить над каждым житием особо, и каждое требует при этом от изучающего особых приемов, ибо представляет очень разнообразные основания для такой оценки. Это было одной из главнейших целей сделанного выше подробного обзора изучаемой литературы. Из него можно, впрочем, извлечь несколько общих руководящих наблюдений. Нельзя не заметить, что качество материала, каким мог располагать составитель жития, было неодинаково в разных частях биографии. Обыкновенно она составлялась в том месте, где прервалась деятельность описываемого лица, и по источникам, какие здесь мог собрать жизнеописатель. За весьма редкими исключениями место, где епископ или основатель монастыря находил покой от земных трудов, видело лишь последнюю, иногда непродолжительную часть его деятельности и только о ней сохраняло ясные воспоминания. Прежняя жизнь лица часто проходила совсем в другом, далеком крае, и биограф мог найти о ней лишь смутные и неполные известия. Весьма немногие биографы находились в положении Епифания при составлении им жития Сергия Радонежского, находили около себя живых свидетелей разных периодов жизни святого.
К этой обычной в житиях неполноте источников необходимо быть тем внимательнее, что биографы старались скрыть ее с помощью риторического изобретения. Главное значение в литературе житий по широте действия и внутреннему качеству имели изустные источники. Первое место между ними занимают живые свидетели, «самовидцы и памятухи» святого, к числу которых мог принадлежать и сам биограф. Последнее, впрочем, было сравнительно редким случаем: из 60 новых житий и редакции, составленных в макарьевское время и рассмотренных выше, можно насчитать не более 12, которые, бесспорно, принадлежат очевидцам описываемых святых или в которых можно подозревать перо современника. Чаще оставшиеся самовидцы передавали свои воспоминания о святом биографу, который не знал его лично. В монастырях дорожили «остатком древних отец», по выражению биографа Варлаама Важского, видевших святого или помнивших его житие, и старались сберечь их показания. За ними следуют «достоверные сказатели», чрезвычайно разнообразные по степени достоверности: к ним относились и люди, получившие сведения из первых рук, от ближайших учеников святого, и люди, до которых эти сведения доходили в виде смутной легенды, не помнящей своего происхождения. Впрочем, различное отношение самовидцев и достоверных сказателей к святому само по себе не всегда точно определяло сравнительное достоинство их как источников жития.
Между изменчивыми по составу древнерусскими общинами не было ничего волнообразнее монастырского пустынного братства От учеников, заставших последние годы жизни старая, биограф не мог получить таких полных сведений, какие хранились где–нибудь между людьми, не знавшими святого, но слышавшими о нем от более ранних его сотрудников, давно расставшихся с ним или умерших до написания жития. Лучшим указателем при оценке таких источников может служить момент появления жития, хотя определить его иногда всего труднее Изустный источник может бить обильной струей, но по самой природе своей очень слабо защищен от скорой порчи: связь, место и время, действующие лица и мелкие, но характеристичные подробности событий быстро исчезали или спутывались в памяти старцев—очевидцев. Здесь одна из причин неопределенности, бледности черт, которой вообще отличается рассказ искусственного жития. Невозможно точно определить степень участия в житиях письменных источников сравнительно с изустными; сами биографы выражаются об этом не всегда ясно и достоверными сказателями называют иногда составителей первоначальных записок. Вообще, не ставя воспроизведения факта главной задачей своего труда и ища самой надежной опоры для своего повествовательного авторитета не в свойстве фактических источников, писатель жития большей частью не считал нужным подробно рассказывать читателю, откуда добыл сообщаемые им сведения. Это равнодушие в значительной степени объясняется и обстоятельствами, окружавшими написание жития. Ближайшей публикой, которую прежде всего имел в виду биограф, была братия одного с ним монастыря, которая сама хорошо знала, чем он мог воспользоваться для своего труда Поэтому он ограничивался иногда замечанием, что отважился на такой труд потому, что «известно ведает паче инех» житие святого и может пользу сотворить, и, предупреждая недоверчивые вопросы, прибавлял: да не подумает кто–нибудь, что я не знаю истины о святом и писал неправо, что я не мог столько лет помнить все, что написал; нет, не говорите так, ибо я писал со слов достоверных свидетелей, и не дай мне Бог лгать на святого, да не будет этого.
Вообще, очень немногие говорят о своих поисках с целью собрать материал для жития или проверить свой рассказ, по крайней мере не говорят с такой подробностью, как монзенский биограф или Симон Азарьин; по–видимому, немногие даже и производили подобные поиски. Определяя поэтому участие письменных источников в литературе житий приблизительно, глазомером, едва ли ошибемся, сказав, что им должно отвести второстепенное место перед изустными. После самовидцев и достоверных сказателей всего чаще авторы житий ссылаются на старые записки или свитки, о которых не раз была речь выше. Большая часть их погибла, вытесненная из письменного обращения житиями. По уцелевшим запискам Иннокентия о Пафнутие Боровском, Германа о Филиппе Ирапском, неизвестных авторов о Михаиле Клопском, Евфросине и Никандре Псковских и Серапионе Кожеозерском, точно так же по отзывам житий о некоторых из пропавших записок видно, что биографу иногда доставались обширные и исполненные любопытных подробностей рассказы, не лишенные и книжного искусства. Но едва ли не чаще встречался он с «писаниями вкратце». По образчикам, какие сохранились в кратких записках о Макарие Калязинском, Никодиме Кожеозерском, Макарие Высокоезерском. можно видеть, что эти писания вкратце были очень похожи на проложные жития, передавая немногие наиболее крупные биографические черты в простом рассказе. Сравнение записок того и другого рода с правильными житиями, по ним составленными, позволяет заключить, что авторы последних иногда сокращали первые, чаще вставляли их целиком в свои труды среди известий, заимствованных из других источников; позднейший редактор жития Серапиона Кожеозерского почел достаточным просто переписать повесть старого биографа, прибавив к ней по местам в скобках несколько своих замечаний.
Вообще авторство и простое переписывание в древнерусской литературе житий жили не дальше друг от друга, чем живут теперь в русской учено–исторической литературе; древнерусский списатель жития по крайней мере давал обыкновенно свое освещение наивному рассказу старой записки и допускал известную разборчивость в материале, отличая важное от второстепенного и опуская или перерабатывая ту или другую черту источника сообразно с своей основной мыслью и с требованиями агиобиографии. Чтобы поставить свой рассказ в связь с общими историческими событиями, в которых принимал участие описываемый святой, биографы обращались иногда к общей летописи. Но любопытнее было бы разъяснить существование и характер частных, собственно монастырских летописей и определить их отношение к житиям. Возможность такой летописи как отдельного, исключительного явления доказывается трудом Паисия Ярославова; но исключительные обстоятельства, вызвавшие это произведение, возбуждают вопрос, насколько молено обобщать такое явление.
Обитель на Каменном острове — старинный княжеский монастырь, не имевший прославленного церковью основа–теля. После монастырского пожара 1476 года Паисии собрал и изложил в летописной форме некоторые черты из истории монастыря; но он не был очевидцем и даже со временником большей части рассказываемых им событии и записал их как любознательный книжник, желавший сберечь, что нашел о месте своею пострижения во «многих старых книгах». Такая же летописная форма дана была первоначальной, составленной в первой половине XVI века, краткой редакции сказания о Тихвинском монастыре, в которой записаны известия о чудотворной иконе 1383, 1390. 1395 и 1507 годов[567]. По таким образчикам нельзя судить, насколько был распространен между первыми братства и, собиравшимися около основателей, обычай записывать современные события, касавшиеся их новооснованных обителей. Столь же мало объясняют дело немногие краткие редакции житий, изложенные в летописной форме на основании пространных житий или других источников. Таково указанное выше повествование о Пафнутие Боровском; таковы два сказания об Иосифе Волоцком и его монастыре, в одном изложены выбранные из Саввиной биографии Иосифа главнейшие черты жизни святого, другое есть сделанная по приказу царя Федора Ивановича «Выпись о начале Иосифова монастыря, о преп. игумене Иосифе, как пришел на место сие и которые по нем игумены были и колько на игуменстве жили и где на властех были»[568].
Признаки того же происхождения носят на себе некоторые рассказы в древнейшей редакции жития Михаила Клопского; об одном пророчестве блаженного прямо замечено, что монахи записали тот день, когда оно было сказано. Ратман сольвычегодского магистрата Алексей Соскин, составляя в 1789 году историю своего города, нашел старинную лето–писную записку об основателе монастыря на Сойге Симоне, имевшую, по–видимому, близкое ко времени жизни пустынника происхождение[569]. В рукописях монастырских библиотек встречаются отрывочные, рассеянные писцами или читателями летописные заметки, касающиеся истории монастыря[570]. Сохранилось известие о «летонаписании», которое вел в последние годы своей жизни игумен псковского Печерского монастыря Корнилй, занося в него современные события, касавшиеся этой обители.
Трудно найти другие, более ясные указания на монастырские летописи, которые могли служить источником для житий. Следы их, указанные выше, приводят, по–видимому, только к мысли, что между братствами пустынных и городских монастырей очень мало был распространен обычай записывать, что совершалось среди них и вокруг, и биограф очень редко мог пользоваться таким источником; летописную форму в большинстве известных случаев принимали сказания, составленные гораздо позднее описываемых событий и иногда на основании уже готового жития. Была практическая потребность в одной записи, требовавшей показания современника и самовидца, и можно предположить, что всего чаще лишь такую запись находил поздний жизнеописатель, если не было старых биографических записок: для совершения ежегодной памяти по святом нужно было записать время его кончины, а для образа— некоторые черты его наружности. Такое предположение подтверждается большим количеством житий, по–видимому составленных исключительно по изустным источникам даже не первой руки и, однако ж, умеющих обозначить если не год, то число месяца, когда преставился святой, и описать именно те черты его наружности, которые нужны для иконописца.
Житие не оканчивалось кончиной святого, и для изображения посмертного продолжения его деятельности биограф гораздо чаще находил в монастыре обильные записки, похожие на летопись. Посмертные чудеса основателя были явлениями в монастырской жизни, которыми более всего дорожила братия. Указания на монастырскую книгу чудес встречаем даже там, где благодаря небрежности или малограмотности монахов не сохранялось никаких записок об основании и первоначальной судьбе монастыря. Пространное, правильно составленное житие без посмертных чудес — чрезвычайно редкое исключение. Напротив, иногда повесть о жизни святого по объему и содержанию является не более как беглым предисловием к гораздо более обширному и тщательнее составленному описанию чудес. Биографический рассказ в житиях вообще отличается недостатком хронологических и других указаний, необходимых для полного воспроизведения обстановки события. Напротив, изложение чудес редко лишено таких подробностей: имя, возраст и общественное положение исцеленного, место его жительства и расстояние от обители, год, число месяца и обстоятельства, при которых совершилось чудо, — все это биограф обыкновенно обозначал с точностью, показывающею, что он пользовался записью, составленной тотчас после события, по горячим следам. Эти особенности сообщают описанию чудес живость и свежесть, которой оно резко отличается от yтомительного, однообразного биографического рассказа житии; ими же объясняется особенная любовь, с которой исследователи литературы относятся к чудесам. Есть и прямые указания на приходские или монастырские летописи чудес и на процесс их составления.