История религии. В поисках пути, истины и жизни. Том 6. На пороге Нового Завета. От эпохи Александра Македонского до проповеди Иоанна Крестителя

Сверхчувственный опыт и размышления над природой духа побуждали людей, жаждавших совершенства, видеть в смерти самое действенное избавление от юдоли скорбей. Поскольку на земле человек со всех сторон наталкивался на преграды, то запредельный мир манил его как блаженное царство света, где дух обретет безграничную мощь и свободу. Поэтому полагали, что смерть есть не просто естественный факт, но желанное завершение земных скитаний, радостный переход в вечность. А учение о загробном суде, которое есть уже в египетской Книге Мертвых, вполне разрешало проблему мировой справедливости.

Такую оценку смерти мы находим не только в большинстве древних религий, но и у многих исповедующих христианство. Поэтому было бы опрометчиво умалять правоту и значение этого взгляда. Чувство бессмертия изначально как бы заложено в человеке. Напротив, воля к уничтожению есть симптом болезненной извращенности души [2]. Учение о неистребимости нашего «Я» отвечает коренной потребности человека, а соединенное с верой в воздаяние, оно приобретает великий жизненный смысл. Перспектива вечности озаряет темное бытие отблеском Неба, поднимает его над обыденным и преходящим. Гость в этом мире, человек в то же время сознает себя активным участником вселенских свершений.

Тем не менее, нужно признать, что религиозное сознание может переживать встречу со смертью и совсем по-другому.

Тот, кто считает смерть явлением нормальным и законным, кто уповает лишь на потустороннее, близок к искушению поставить во главу угла частное, субъективное благо человека. Но — разве все уже решено тем, что дух земнородного достигает блаженства в иных сферах? Ведь не один только дух, но и плоть, и вся видимая Вселенная суть создания Божий. А стало быть, нет оснований считать смерть и распад чем-то прекрасным.

Согласно Библии, смерть в конечном счете оказывается признаком несовершенства твари, плодом греха, роковой болезнью, которая противна созидательной цели мироздания.

Гибель любого существа есть разлом в космосе и победа Хаоса над людьми. Человек мыслящий и чувствующий — превращается в труп, в груду разлагающегося вещества; что может быть отвратительнее и страшнее? Это — триумф разрушения, бессилие духа, невыносимое уродство, поругание богоподобного существа. Не о том ли говорят пронизанные болью слова надгробного песнопения?

Плачу и рыдаю, Егда помышляю смерть И вижду во гробех лежащую По образу Божию созданную нашу красоту, Безобразну, бесславну, Не имущую вида.

Все в человеке протестует против этого ужаса; восстает не только «плоть» с ее инстинктом самосохранения, но — в первую очередь — дух, для которого смерть глубоко противоестественна. И никакие утешения Эпикура, уверявшего, что смерть не страшна, ибо, умерев, мы уже ничего не будем ощущать, не могли примирить человека с небытием. Напротив, учение о неуничтожимости «Я» в какой-то мере притупляло остроту этого мучительного недоумения. Поэтому-то посмертный мир занимал столь важное место в основных религиях, начиная с самых примитивных.

Между тем Израилю одной этой надежды оказалось мало Откровение о Боге — Создателе и Отце — не позволяло ему успокаиваться на идее потустороннего. Дух отшатывается от небытия, но не бежит ли от него и «всякая плоть», «всякое дыхание»? Это — факт, и факт бесконечной важности, исполненный глубокого смысла. Может ли в таком случае Творец намеренно обрекать на гибель созданное Им? Не кощунство ли думать, будто Жизнодавец увенчивает Свое дело смертью? Ведь Он Сам устами пророка (Иез 18, 32) сказал: «Я не хочу смерти»…

Для иудея природа была не Майей и не тенью, как для Платона, а реальным бытием» в котором проявляется творческая сила и Слава Сущего. Не мог он согласиться и с тем, что жизнь — это «дар напрасный», что тело, вышедшее из рук Божиих, — только «темница». Поэтому-то Ветхий Завет так трагично переживал катастрофу смерти, а все попытки признать в ней норму вели к отчаянию и пессимизму. Думы о смерти породили самые мрачные страницы Писания. Нужно было новое слово, но совсем не то, которое давали религии, учившие о бессмертии одного лишь духа.

Так созревала почва для великого прозрения о конечных судьбах человека и мира.

Мы уже знаем, что Израиль, с его исключительной направленностью на земную жизнь, не смог создать собственного учения о посмертии. Его представление о Преисподней было заимствованным и почти ничем не отличалось от вавилонского или гомеровского. Шеол — обитель теней — находился, по представлениям евреев, как Араллу или Аид, где-то в глубоких подземных пещерах. Считалось, что души ведут там жалкое полудремотное существование. И что самое горькое — и злые и добрые там одинаково отторгнуты от Бога, забытые не только миром, но и Создателем [3].

Приходится удивляться не тому, что это греко-халдейское воззрение было в итоге отвергнуто Израилем, но тому, что оно столь долго господствовало в его религии. В самом деле, если для авторов «Гильгамеша» или «Одиссеи» Преисподняя была отдельным царством, управляемым своими «подземными» богами, то с точки зрения иудейской эта мысль должна была казаться нелепой. Убеждение, что мертвые в Шеоле навсегда лишены связи с Сущим, вступало в противоречие с самыми основами библейского богословия. Может ли существовать такая область бытия, где Ягве уже перестает быть Господом? Недвусмысленный ответ на этот вопрос дает один из псалмопевцев. «Взойду ли на небо — Ты там, сойду ли в Шеол — и там Ты» (Пс 138, 8). Но если нет границ для владычества Божия, значит, и пребывание в мире теней не есть обязательно невозвратная гибель и утрата Бога.

Псалом 138 был написан, возможно, еще до плена, но бесспорно более древней является молитва, сложенная почти за тысячу лет до нашей эры, в которой впервые высказана надежда на спасение из бездн Преисподней. Это — гимн Анны, матери Самуила; он свидетельствует о вере в то, что Ягве, Властитель жизни и смерти, «низводит в Шеол и — возводит» [4].