Лица святых от Иисуса к нам

— А это платье?

Идучи в суд, Франциск нарядился в то великолепное, самых ярких и мягких шелков, праздничное платье, которое получил от матери.

Он взглянул на него так, как будто только теперь вспомнил о нем, и усмехнулся тою же тихой усмешкой, с какой тогда, увязывая в узел нищенские лохмотья, сказал матери: «Это на память!»

— Ваша правда, монсиньор, — ответил, заглянув ему опять прямо в лицо и все так же тихо усмехаясь, — ваша правда: платье на мне чужое, но я его отдам сейчас…

Так отвечал Франциск, и вдруг начал расстегивать пуговки на воротнике камзола: первую, вторую, третью, — все расстегнул; потом — на груди; потом, спустив камзол с левого плеча, вынул из рукава левую руку, потом правую.

«Чтó он делает? чтó он делает?» — не успел никто подумать в первую минуту, — так это было неожиданно, а в следующую минуту было уже поздно, потому что мысли и чувства у всех, в том числе и у опытнейшего в делах человеческих князя Церкви, поражены были и скованы большим удивлением, чем если бы Франциск, отделившись от пола, поднялся локтей на шесть и повис в воздухе: «этого не может быть, но вот есть», — такое чувство было у всех. И всего удивительнее было то, что в этот, всем показавшийся вечностью, миг никому не пришла в голову мысль, что Франциск «сошел с ума» или прикидывается сумасшедшим, «дурака валяет»; всего удивительнее было то, что в этот вечный миг более или менее смутно чувствовали все, что здесь, в этой судебной палате, а может быть, и во всем городе, во всей стране, во всем мире, человек разумнейший — он, Франциск (чувство это они забыли потом, и никто из них не поверил бы, что он мог это чувствовать). С жадным любопытством смотрели все на то, что он делает; кто начал только на это смотреть, тот уже не мог оторвать глаз, потому что чувствовал, что перед ним делается то, чего никто никогда еще не видел и, может быть, никогда уже не увидит.

XXVIII

Так же спокойно раздевался он перед всеми, как человек один в комнате, где его никто не видит, и так же весело, как, в знойный день, купальщик, перед тем, чтобы кинуться в студеную воду. Легки были все его движенья, быстры, точны и необходимы, как в пляске. В эту минуту Франциск был в самом деле «игрец-скоморох Божий», joculator Dei, как потом сам себя называл, — «канатный плясун», — но на какой высоте ужасающей! Что, если сорвется, упадет? Нет, не сорвется: по канату, как по большой дороге, ходит.

Весело, точно играл; но смутно чувствовали все, что если для него — это игра, то для них — самое трудное дело: как бы великое и страшное, никогда еще не совершавшееся в мире таинство — Очищение, Обнажение, Освобождение человека ото всего.

Скинул все, кроме легкой шелковой рубашки, матернего тоже подарка. Думали, что в ней и останется. Нет, — все таким же быстрым и точным, необходимым, как будто плясовым, движением поднял и ее над головой, скинул и бросил к ногам своим.

Тихо ахнули все, увидев смуглое, стройное, тонкое-тонкое, как из слоновой кости точенное, целомудренно, как у древних Олимпийских богов или у первого человека в раю, обнаженное тело. Чресла только обвивала узкая, черная, колюче-шершавая змея — власяница; но обнаженное тело казалось от нее еще обнаженнее. И так же, как на жаркой ниве колосья волнуются от сильного, свежего ветра, человеческие души взволновались от веяния Духа.

Быстро наклонился Франциск, поднял лежавшую у ног его одежду; подойдя к отцу, поклонился ему изысканно-вежливо, как рыцарь, победивший на турнире, — побежденному сопернику, и положил одежду у ног его.

Тот стоял как громом пораженный, неподвижнее, скованнее всех, но видно было, по лицу его, что если бы он только мог пошевелиться, то кинулся бы на Франциска, как тогда, на городской площади, где уличные мальчишки смеялись над ним; схватил бы его за горло и теперь, может быть, сделал бы то, чего тогда не сделал: задушил бы тут же, на месте.

XXIX