Лица святых от Иисуса к нам

„Внутренняя музыка, звучавшая в сердце его, изливалась иногда и наружу… Видели мы своими глазами, как, подняв с земли дощечку, клал он ее себе на левую руку и, взяв палочку или прут, согнутый ниткою, в правую руку, водил им по дощечке, как смычком, делая такие же точно движения, как играющий на скрипке, и пел при этом, часто на французском языке, хвалу Иисусу“. Так же, вероятно, как Павел, бывал Франциск в такие минуты „восхищен до третьего неба, где слышал глаголы неизреченные, которые человеку нельзя пересказать“ (II Кор. 12, 2–3).

Эта немая музыка св. Франциска больше всех на земле слышимых звуков и слов. Не было бы, может быть, без нее ни „Божественной Комедии“ Данте, ни Девятой симфонии Бетховена.

Но это „восхищение“ кончалось всегда слезами.[221] Плакал должно быть, о том, что не мог сказать ни людям, ни Богу. о самой главной радости своей, — свободе в Духе.

LXXXIII

„О, если бы знали братья обо мне все, — как бы они пожалели меня!“ — скажет он, умирая.[222] Но не знали тогда, — не знают и теперь.

Если верить легенде, св. Франциск по земле не прошел, а пролетел, как Серафим, хотя и распятый; но за что распят и кем, мы не узнаем и креста не видим: он заслонен от нас серафимскими крыльями. Если верить легенде, то Франциск и на раскаленных углях, как на розах покоится, а в действительности, может быть, и на розах, как на раскаленных углях.[223]

Начал Франциск величайшей в мире свободой, а кончил послушанием трупным. „Всякий инок да будет настоятелю послушен, как труп, perinde ас cadaver“, — первый скажет — не св. Игнатий Лойола, а св. Франциск. Слишком очевидно, что между таким началом и таким концом должно было что-то произойти, в жизни Франциска, что скрыто легендой. Это-то именно скрытое и есть, кажется, то, что произошло между Франциском и Церковью.

„Как бы ни были грешны служители Церкви, я вижу образ Сына Божия только в них“, — это он чувствует всегда, и чувство это, вероятно, не изменилось бы в нем, если бы он услышал тот приговор, который произносит Данте устами апостола Петра, может быть, не только над папой Бонифацием VIII: место мое, место мое, место мое, на земле, похитил он, пред лицом Сына Божия; сделал могилу мою помойною ямой крови и грязи, где радуется Сатана.[224]

Видит, конечно, и Франциск, не хуже Данте, эту „помойную яму“, но лучше помнит слово Господне о Церкви: „Врата адовы не одолеют ее“; знает, что никакое зло человеческое к божественному существу Церкви прикоснуться не может: ризы Невесты Христовой остаются и в „грязи, и в крови“, незапятнанно белыми.

Знает, конечно, и Франциск, не хуже Данте, что значит: „там, где каждый день продается Христос“; но знает и то, что Христос продается, каждый день, во всем мире. „Римская Церковь — Великая Блудница, meretrix magna“, — скажут ученики Франциска, предвосхищая Лютера.[225] „В Риме уже родился Антихрист“, — шептал Иоахим на ухо Ричарду Львиному Сердцу, Лютера предвосхищая тоже.[226] Но знает Франциск, что не в Риме, а в мире, — в каждом человеческом сердце родится Антихрист.

Нет, вовсе не в порядке зла или добра человеческого находится то, что произошло между Франциском и Римскою Церковью. Будь она, если это возможно, святее в тысячу раз, это не изменило бы дела по существу: все равно в Церковь не вошел бы Франциск весь, потому что главное в нем — то, что мы называем недостаточным словом: „социальная проблема“ и что можно бы назвать „Коммунизмом Божественным“ или „Третьим Умножением хлебов“ (первое и второе, — уже в Евангелии; третье, — „по ту сторону Евангелия“), — это, во Франциске, для него и для нас главное могло бы вместиться не в Римскую церковь, а только во Вселенскую, — не во Второе Царство Сына, а только в Третье Царство Духа.

LXXXIV

Если назначение Римской церкви, Камня Петрова, — стоять неподвижно, быть в равновесии, в статике, то назначение святых — быть в динамике, — равновесие нарушать, двигать: вот почему между святыми и Церковью кажущаяся вечная борьба, — действительное, вечное согласие. Между св. Франциском и Римскою церковью тоже.