Лица святых от Иисуса к нам

Тщательно скрывал он их от всех: «братьям давал целовать лишь кончики пальцев, пряча в рукав остальную кисть руки, или даже давал им целовать только рукав».[279] Но совсем утаить их не мог: кое-кто из братьев увидел их или догадался о них, по запятнанным кровью одеждам его; или по тому, что он не мог ходить от ран на ступнях, или по тому, что брату Леоне, самому верному и молчаливому, позволял он накладывать перевязки на раны, так что скоро узнали о них все. Рдели сквозь толстую шерстяную ткань рясы пять Святейших Язв, как сквозь прозрачную дымку — пять раскаленных углей, и малые язвинки на лбу, сквозь низко на него надвинутый куколь, рдели тоже, как искорки. И это казалось людям как бы непрестанно совершавшимся перед ними великим и страшным чудом Божиим.

Павловы Язвы: «я ношу язвы, Stigmata, Господа Иисуса на теле моем» (Гал. 6, 17), — люди забыли, и казалось им, что первый и последний, единственный из людей, носящий, на теле своем, язвы Господни, — Франциск.

Если он так тщательно скрывал их, то, может быть, не только от смирения, но и от страха: все не мог понять Альвернского видения; все не знал, что это было, — Кто это был.

Только в одном люди не ошибались: новое, в самом деле, после Христа никогда еще в мире небывалое, дыхание Духа пронеслось тогда над миром. Снова Дух «дышал, где хотел», и голос Его люди слышали снова, и «не знали, откуда приходит он и куда уходит». О, если бы знали, как внезапно изменилось бы все вокруг них и в них самих; как неимоверно приблизилось бы царство Божие!

Кажется, тотчас после Альвернского видения Франциск начал слепнуть, как будто глаза человеческие не могли вынести того, что он увидел.

Медленно слеп и в то же время слабел от язв; кажется, впрочем, — не столько от боли (язвы были чудесно-естественны, как бы необходимы для тела его), сколько от небольшой, но постоянной потери крови от язвы на правом боку; остальные, кажется, вопреки легенде, были бескровны.[280] Кроме слепоты и ран, был болен и многими другими болезнями: страдал желудком, почками, печенью, а потом и водянкою.[281] Два последних года жизни своей не жил, а умирал.

Но, в жизни его, все оставалось как будто по-прежнему, шло своим чередом: так же странствовал он по городам и селеньям, но уже не мог ходить пешком, а ездил на осле;[282] так же проповедывал; так же был деятелен, и казалось, даже деятельнее, чем когда-либо, — точно спешил не кончить свой подвиг, а начать. «Братья, начнем же, наконец, служить Господу: мы ведь ничего еще не сделали!» — говорил именно в эти последние дни.[283] И так же брат Илья презирал его; каждым словом, каждым взглядом, унижал и оскорблял, — «топтал ногами», но этим-то и был ему дороже всех людей; за это-то и любил он его, как «мать». И так же благоговейно-безжалостно, и даже теперь безжалостней, чем когда-либо, люди с ним делали то, чего боялся он больше всего: возносили его «на престол Люцифера».

Все извне оставалось по-прежнему, но изменилось внутри: самое важное сделалось неважным, великое — маленьким, как будто преломленным в уменьшительном стекле.

Все еще стояло в глазах его неимоверное Видение; все еще звучало в ушах неизреченное Слово, и все звуки жизни заглушились им, как шелест деревьев — гулом громов. Все хотел и не мог он понять, что это было, кто это был; все узнавал, узнавал и не мог узнать лицо Христа в лице Серафима Распятого.

Впал как будто в такую глубокую задумчивость, что ничем не мог быть от нее пробужден; уходил в нее, как брошенный в воду камень идет ко дну. Точно прислушивался опять, как тогда, играя на бесструнной виоле, к звукам, никем, кроме него, не слышимой музыки.

Что это было, он не знал; знал только, что услышанное им от Серафима «тайное слово» возвещало людям такую радость, о которой не могут они и подумать, и что в радость эту первый войдет, умирая, он.

«Смерть будет для тебя бесконечною радостью», — предсказал ему кто-то из братьев, — может быть, тот, кто больше всех любил его и знал лучше всех, — брат Бернардо, первенец его возлюбленный.[284]

Но если бы кто-нибудь сказал ему, что радость эта будет в Третьем Завете, в Царстве Духа, — он, вероятно, не понял бы, что это значит, или испугался бы этого как опаснейшей ереси.