Лица святых от Иисуса к нам

Слава Тебе, Господи, в Брате нашем, Солнце!

пел или шептал, иногда просыпаясь ночью: для него была уже вечная ночь — вечный день. Солнце одно уже закатилось; пел другое Солнце, незакатное.

CXI

Но внезапное улучшение в Портионкуле было только последнею, в потухающей лампаде, вспышкою пламени.

1 октября, в четверг, он был так плох, что думали, — отходит. Но не отошел и, только что стало полегче, начал что-то тихонько шептать. Братья, наклонившись к нему, услышали:

«Голого, голого… когда я буду при последнем издыханьи, положите меня на голую землю, голого, и столько времени оставьте так, сколько нужно человеку, чтобы медленным шагом пройти с версту!»[294]

И опять с мольбою бесконечной:

«Голого! голого! голого!»

Вечером в пятницу велел принести хлеб и прочесть Евангелие от Великого Четверга; думал, что день тот — Четверг: времени для него уже не было; был вечный Великий Четверг — вечная Тайная Вечеря.

Перед праздником Пасхи Иисус, зная, что пришел час Его перейти от мира к Отцу, явил делом, что, возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца (Ио. 13, 1).

Молча взял хлеб Франциск, благословил, преломил и подал братьям. Но в молчании казалось им, что сам Иисус говорит: сие есть Тело Мое.

Чаши не было; но им казалось, что сам Иисус подает им чашу и говорит: сие есть Кровь Моя.

Так совершилась первая Тайная Вечеря уже не в одной из двух Церквей, Западной, Римской, а в единой, Вселенской. «Таинство Тела и Крови могут совершать только служители Римской церкви» (священники), — говорил Франциск,[295] но сделал иначе: таинство совершил, не быв священником.

СХII

Вечером в субботу, 3 октября, видя, что Блаженный отходит, братья исполнили волю его, с точностью: догола раздели, только власяницу на чреслах оставили, и положили на голую землю. И весь затрепетал он от радости, что верен будет до конца Возлюбленной своей, Прекрасной Даме, Бедности; голым, как младенец, выходящий из чрева матери, вернется в Землю Мать.[296]

Долго лежал он молча, и лицо его светлело, как бы озаряемое внутренним солнцем. Вдруг запел тихо, но так внятно, что все удивились.

Voce ad Dominum clamavi… libera me! Голосом моим к Господу воззвал я… освободи меня! (Пс. 141, 1–7).

Кончил петь и, подняв слепые глаза, воскликнул:

«Господи, благодарю Тебя за то, что Ты дал мне умереть свободным от всего!»[297]

Первое слово его, когда ушел он от отца, было о свободе и последнее — тоже.

CXIII