Лица святых от Иисуса к нам

Вещий сон приснился ей, умирающей: будто бы не хватает солдат для какой-то великой войны. «Надо послать сестру Терезу», — говорит кто-то. «Лучше бы я хотела пойти на святую войну!» — отвечает она, но все не идет и на эту войну, грешную. «О, если бы мне в Крестовом походе сражаться!» — воскликнула, вспоминая тот сон, и, помолчав, заплакала: «Да неужели же я так и умру на постели?»[4]

Вещий сон исполнится с точностью: послана будет Тереза на войну, сначала самую грешную, а потом — на самую святую — в последний будущий Крестовый поход, вместе с Жанной: обе — Крестоносицы, именно в той стране, откуда начался первый Крестовый поход за три века до св. Жанны и за восемь веков до св. Терезы.

Кто спас Францию в первой, едва ее не погубившей войне XV века, знают все — Жанна; а кто спас ее во второй войне XX века, знают, может быть, только «маленькой Сестры Терезы, Девы Окопов», маленькие братья, солдаты Великой войны. Первые молитвы шептались ей там, в огне и крови; святости первым венцом увенчано «мира Дитя любимое» там, в миру. «Надо бы нам поторопиться, чтобы голос народов нас не предупредил», — говорили сановники Римской церкви, когда зашла речь о признании Терезы святой.[5] Но как ни торопились — не успели: голосом мира предупрежден был голос Церкви.

Первый певец Жанны, одна из первых жертв Великой войны, Шарль Пэги, писавший «Таинство любви Жанны д'Арк» в те самые дни (1898 г.), когда умирающей Терезе, будущей «святой Деве Окопов», снился вещий сон о войне, — не успел, но мог бы узнать, как никто, в этих двух святых, Жанне и Терезе, одну святую душу Франции.[6]

«Жанна, смерть твоя спасает Францию», — молится Тереза, живя и умирая в вещем сне. Францию не только спасла, но и спасает смерть Жанны.

Снова приди, спаси![7]

Кажется, теперь, в XX веке, спасение еще труднее и требует если не большей, то уже совсем другой, новой святости, чем тогда, в XV веке. Если бы Жанна пришла сейчас, то около нее началась бы, может быть, внутренняя война между самими французами, более жестокая, чем та, с англичанами, внешняя, от которой едва не погибла Франция.

В той войне французы прозвали англичан «Годонами», Godons, за вечную брань с хулой на имя Божие: «God damn», а также — «Хвостатыми», Couès, за то, что мучили они французов в их же собственной земле, как дьяволы в аду мучают грешников.[8] Чувство суеверного ужаса, которым внушены эти два прозвища, слишком понятно: нечто в самом деле небывалое за память христианского человечества происходило в этой войне-нашествии — убийство одного народа другим, в мертвом молчании всего христианского мира и Церкви.

«Люди с хвостами» кажутся нам нелепым вымыслом средних веков; но слишком памятен и нам ужас Великой войны — земного ада, где человек человеку был дьяволом, чтоб не задуматься, нет ли чего-то действительного в религиозном опыте христианства, олицетворяющем крайнее в человеке, нечеловеческое зло, в образе ада и дьявола.

Первое нашествие Годонов, Хвостатых, на Францию — только детская игра по сравнению со вторым нашествием — Великой войной. Кончилась как будто война, а на самом деле, может быть, продолжается, и кажущийся мир — только перемирие накануне второй войны, величайшей и последней, потому и воевать было бы некому в третьей.

Между старыми и новыми Годонами разница та, что нашествие тех было внешнее, а этих — внутреннее; те были чужие, а эти — свои; те были народом, а эти всемирны, или, говоря о гнусном деле гнусным словом, «интернациональны»; тех были десятки тысяч — горсточка, а этих — миллионы, и с каждым днем плодятся они и множатся так, что кажется иногда, что скоро совсем не будет цельных людей — французов, немцев, англичан, а все будут только на одну половину людьми, а на другую — «Годонами», «Хвостатыми».

Вечная метафизическая сущность новых и старых Годонов одна — безбожие. Но старые — имя Божие хулят, потому что верят во что-то, а новым — и хулить нечего, потому что Бог для них ничто. Только тело народа убивали старые, а новые убивают и тело, и душу.