Реформаторы

Сняв привычную одежду, просторную монашескую рясу, и каждое утро напяливая с таким трудом, что два маленьких пажа должны были ему помогать, узкие в обтяжку штаны, узкий и короткий камзол, узкие башмаки с серебряными пряжками для дома и высокие, лосевой кожи сапоги со шпорами для выхода, надевая шляпу с пером, путавшуюся в ногах шпагу, краденую золотую цепь на грудь, — он чувствовал себя ряженым шутом. Волосы на голове велено было отрастить, чтобы скрыть тонзуру, и отпустить бороду для большего сходства с рыцарем Георгом.[351] „Ты меня не узнал бы; я и сам себя с трудом узнаю“, — писал он одному из друзей своих.[352] „Оборотень, от гнусной ведьминой свадьбы гнусно преобразившийся Фауст“, — думал он с отвращением, глядя на себя в зеркало и видя сначала жесткую черную бородку. „Я только странник, узник, вольный и невольный вместе“, — писал он ученику своему, Иоганну Артиколе. — Вольный, потому что все мое желание — бороться в открытом бою за слово Божие. Но, видно, я этого не стою». И в тот же день — Меланхтону: «В Вормсе я только одного боялся, чтобы враги мои не подумали, что я бежал с поля битвы… Но Бог видит, что я ничего так не желал бы, как подставить голову под их удары».[353] И другому ученику: «О, насколько легче бороться с людьми и с воплощенным в них диаволом, чем с бесчестным Духом Зла!»[354] И другу, Спалатину, тому из ближайших советников Фридриха, который, устраивая похищение Лютера, спас его или погубил: «Я в страхе и в смятении совести, потому что, уступая в Вормсе советам твоим и прочих друзей моих, я ослабел духом и не восстал на безбожников, как новый пророк Илья. О, если бы я стоял перед ними сейчас — не такие бы речи от меня услышали!»[355] «Я покинул поле битвы… против моей воли; и не знаю, была ли на то воля Божья».[356]

Знал, что с ним будет, когда согласился быть заточенным и спрятанным; но не знал, что это будет так подло, смешно и страшно. Только что два больших пса, император и Папа, на него зарычали — маленькой собачонкой, поджав хвост, шмыгнул в подворотню.

«Ваши похвалы смущают и терзают меня, потому что я живу здесь… мало молюсь и совсем не плачу о Церкви Божьей… Мне бы надо гореть духом, а я только плотью горю, в похоти, в лени, в праздности, в усыплении. Я не знаю, не отступил ли от меня Бог».[357] «Я проклинаю окаменелую бесчувственность сердца моего».[358]

Сам не зная для чего, заходил иногда в пахнувший мышами темный чулан для вешания старого платья, где вбит был ржавый гвоздь, в виде крюка, в потолок; пыльная веревка лежала в углу, свернувшись, как спящая змея, то исчезая на несколько дней, то опять появляясь — наяву или во сне, — он не знал. Пристально долго смотрел то на веревку, то на гвоздь, и все думал, зачем он здесь. И вдруг, вскочив, убегал, дрожа, как лист. И точно вдогонку кто-то шептал ему на ухо — он знал, кто: «Почему сказано: не введи нас в искушение? Или мало одного Искусителя — их два — я и Он?»

Судорожно хватался иногда за работу; целые дни и ночи напролет читал, писал, изучал греческий и еврейский языки, приготовляясь к переводу Священного Писания на немецкий.[359] Но работа валилась из рук, потому что казалась только иным, еще томительнейшим видом праздности.[360] «Вот уже восемь дней, как я ничего не делаю, не пишу, не читаю».[361] «О, зачем я не умер, зачем я не умер!.. Лучше бы мне было сгореть на костре, чем так гнить заживо».[362]

Тление, вместо горения — сожжения. Как над горячею золой Дымится свиток и сгорает, И огнь, сокрытый и глухой, Слова и строки пожирает, Так грустно длится жизнь моя И с каждым днем уходит дымом; Так постепенно гасну я В однообразье нестерпимом!.. О небо, если бы хоть раз Сей пламень развился по воле, И, не томясь, не мучась доле, Я просиял бы — и погас! Тютчев

«Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как только выбросить ее вон на попрание людям» (Матфей, 5:13). Лютер чувствовал себя такой, людьми попираемой солью.

Слишком много ел и пил от скуки и оттого, что все блюда были очень вкусно приготовлены, и обильные пряности в них возбуждали сильную жажду. Это было вредно для его здоровья; он начал страдать печенью, и сделался такой чудовищный запор, что боялся от него умереть; был, впрочем, так мнителен, что и от легкой болезни всегда умереть боялся.[363]

Страшные видения мучили его по ночам, во сне или наяву, он сам хорошенько не знал, потому что часто просыпался из одного сна в другой, прежде чем проснуться окончательно, так что не мог отличить, что было во сне и что наяву.

Маленькие пажи купили для него мешок орехов. Он грыз их иногда после обеда и потом прятал в сундук, стоявший у стены в большом покое. Ночью, однажды, только что лег в постель и потушил свечу, услышал, что орехи в сундуке стучат так громко, как будто тряс кто-то мешок изо всей силы; потом, вылетев вдруг из сундука, начали они ударяться со всего размаха о потолочные балки, сперва в большом покое, а потом и в спальне, над самой постелью, так что вся комната наполнилась шумом, как от сильнейшего града. Лютер знал, чье это дело, но только плюнул и, повернувшись на другой бок, начал было засыпать, когда услышал такой грохот на лестнице, точно скатывались по ней дюжинами пустые бочки. Снова зажег свет, встал и, выйдя на лестницу, увидел, что там никого не было, решетка опущена, цепи натянуты; но бочки продолжали катиться с грохотом.

«Это ты, куманек? Ну ладно, стучи себе на здоровье!» — проговорил он, зевая; вернулся в спальню, лег и спокойно заснул.[364]

А в другой раз, подойдя ночью к постели, увидел, что на ней лежит большая черная собака, какой ни у кого в замке не было, тотчас понял, что это, но не испугался, прямо подошел к постели, произнес стих того псалма, где говорится о данной Богом человеку власти над всею тварью: «Все положил под ноги его» (Пс. 8, 7). Перекрестился, схватил собаку за загривок, поднял и понес к окну. Зверь не зарычал, даже не визгнул, только повернул к нему голову, как будто усмехаясь, оскалил два белых клыка и заглянул ему прямо в глаза не звериным, но и не человеческим взором. Он поднял раму и выбросил в окно собаку. «И уже никто никогда ее больше не видел».[365]

Эта Лютерова черная собака, кажется, сродни тому Фаустову черному пуделю, из которого вышел веселый школяр в огненно-красном плаще с лошадиным копытом. Судя по «Застольным беседам» Лютера, он хорошо знал историю Фауста:[366] мог прочесть ее в одном из многих списков, ходивших тогда по рукам, в том самом городке Виттенберге, где три века спустя прочтет ее в другом списке второй великий германец, равный Лютеру, Гёте.