Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря

Малое время пробыла она до меня в общине и ровно 45 лет жила со мной».

Ульяна Григорьевна имела, как сказано было выше, свою собственную келью, построенную по благословению старца Серафима из Саровского леса. Постройка эта совершилась вот по какому поводу: «Ульяна Григорьевна, — говорит Анна. Герасимовна, — страсть как не любила Ивана Тихонова, и когда ухитрился он, хоть и насильственно, учинить соединение у нас двух обителей, матушки-то Александры да Мельничихи-то батюшки Серафима*, да как стал всем самовольно распоряжаться**, она и говорит: "Что это? Не могу, — говорит, — и не хочу этого терпеть. Куплю, — говорит, — себе место и поставлю свою келью, чтоб мне никто не препятствовал. Пелагею Ивановну к себе возьму, пусть живет, никто нас тогда не тронет; она защитит нас". И поставила она этот вот корпус, и стали мы в нем жить. Старинная-то Серафимовская келья теперь вот уж она одна только осталась у нас в обители. И Пелагея Ивановна точно защитила нас. Вот раз, как сейчас помню, после бывшего у нас пожара, слышу я, что Иван Тихонович в корпусе рядом с нами ходит и у всех самовары отбирает да посуду бьет; и говорю: "Вот Иван-то Тихонович, слышь, все у всех колотит, что и к нам за тем же придет". А Пелагея-то Ивановна сидит это на полу у печки да и говорит: "А ты, батюшка, сиди-ка себе да сиди, я его не боюсь, не смеет; я старичку-то (так звала она всегда старца Серафима) поближе его; земля-то у меня своя, да и корпус-то свой". Встала и ушла на лежанку. Как раз и входят матушка и Екатерина Васильевна Ладыженская, за ними Иван Тихонович, и уж было бы дело, да Пелагея-то Ивановна, приотворивши дверь из чулана, и говорит ему: "Борода-то у тебя лишь велика, а ума-то вовсе нет; хуже ты бабы". Он так и засеменил, весь растерялся. "Что это, что это ты, раба Божья?!" — говорит. Больше ничего сказать-то и не посмел, ничего не тронул, с тем и ушел. И после уж к нам не только никогда не ходил, а даже всегда Пелагею-то Ивановну обегал и боялся.

*{Матушка Александра (в мире Агафья Семеновна Мельгунова) была первой настоятельницей Дивеевской общины, поставленная самим старцем Серафимом. Мельничиха — Гликерия, поставленная в настоятельницы Понетаевской общины по интригам Ивана Тихонова, не любимая в Дивееве.}

**{О самовольстве Ивана Тихонова и о других его дурных качествах см. письмо митр. Московского Филарета к высокопреосвященному Исидору, митр. Санкт-Петербургскому. Письма Филарета к Высоч. особам, с. 25.}

Уж и любила же она за то Ульяну Григорьевну и всегда чтила память ее.

Раз собралось много гостей к Ульяне Григорьевне, батюшки Василия дети и еще некоторые. Пелагея-то Ивановна сидела-сидела да и говорит: "Что ж? И у меня есть своя гостья, пойду ее приведу". Встала и ушла. Смотрим: идет и несет на руках прехорошенькую черненькую собачку какую-то барскую. "Вот, — говорит, — бабенька (так звала она Ульяну Григорьевну), тебе и моя гостья; она тоже кушать хочет, дай ей кусочек". И села, а собачку-то на колени себе положила. Я так и залилась от смеха, а Ульяна-то Григорьевна сердится. Пелагея-то Ивановна ей и говорит: "Бабенька, а бабенька, ты не сердись, ведь и ей кушать хочется, не жалей, дай ей кусочек-то. Я вот и говорю Поле-то*{Поля — Пелагея Гавриловна была послушницей при Анне Герасимовне}: дай, говорю, собачке-то кусочек, что ж не дать!" Накормила собачку, и как накушалась, тут же она и пустила ее. — Что уж это значило, Бог весть; а что какая-нибудь в этом притча была, я знаю, потому что этакой собачки, и поискавши-то, тут взять было негде. Да и без притчи, зря, так себе, никогда и ничего она не делала. Ульяна Григорьевна всегда была так гостеприимна, странноприимна да нищелюбива, что, бывало, никого-то не пропустит, и всяк к ней идет, и всякого-то она приветит, и накормит, и напоит, так что все, что имела, в это прожила, а умерла, так и похоронить почти было нечем.

Раз умерла у нас одна сестра в больнице, звали ее Агафьей Лаврентьевной. Ей еще батюшка Серафим так предсказал при жизни, когда она здорова и молода была: "Тебя, матушка, на тот свет проводит апостол Петр". Уж три года лежала она в болезни, язык совсем отнялся, только, бывало, лепечет одно слово: "лета да лета". Намаялась, ну и вправду скончалась она в один час с нашим священником отцом Петром. И исполнилось батюшкино предсказание ей, что апостол Петр проводит ее в Царство-то Небесное. Вот когда хоронили ее, сестры смотрят, как ее понесли, да и говорят: "Хорошо ей там будет, настрадалась раба Божия". А Пелагея Ивановна, случившаяся тут, сделала точно зонтик рукою-то над головой от солнца, поглядела вверх на небо да и говорит: "Раба-то Божия, раба Божия, да не доспела того места, как моя-то Ульяна".

Скончалась Ульяна Григорьевна в день моих именин, в день памяти Симеона и Анны. Вот как, бывало, придут мои именины-то, Афанасия Назарова*{Афанасия Назарова (в мире Аграфена Николаевна) пребывает доныне в обители Дивеевской.} на чай-то и позовет и пирожок испечет. Я и начну тревожиться и роптать. "Вот, — говорю, — еще что выдумали? Именины справлять? К чему это?" А Пелагея-то Ивановна погрозит, бывало, и говорит: "Смотри, батюшка, ты у меня память бабушкину всегда твори. Никто кроме нее меня не взял, дуру". И очень-очень всегда любила и чтила она ее.

Первые-то десять лет, если не более, возилась она с каменьями. Возьмет это платок, салфетку или тряпку, всю-то наложит пребольшущими каменьями до верху и знай таскает с места на место, полную-то келью натаскает их, сору-то, сору и не оберешься. Уж и бранилась-то я с ней, и всячески старалась отучить ее от этого, не тут-то было, таскает да таскает. Бывало, себя-то самое в кровь изобьет, даже жалость глядеть. И чудное дело, скажу вам; чего-то чего только с этими с каменьями она, бывало, ни проделывала.

Рядом с нами после пожара обители остались, и теперь еще видны, пребольшущие ямы, как всегда после постройки бывает, да от печей обгорелые кирпичи кое-где неубранные в грудах лежали. Вода летом стояла в этих ямах. Моя-то умница и добралась до них. Что это, гляжу, как ни приду домой от службы, вся-то придет тина-тиной, грязная да мокрая. Допрашиваю, бранюсь; молчит. Погоди, думаю, надо смотреть, где это она купается. Встала я это раз, к утрене собираюсь, она и не шелохнется, как будто и не думает никуда идти, только глядит на меня. Вышла я и пошла будто в церковь, а сама притаилась в сторонке. Дай, думаю, погляжу, что будет. Вот, выждав немного, вижу: бежит так-то скорехонько, торопится, и прямехонько к этим ямам. Наберет этого кирпича охапку — грудищу целую, станет на самом краю ямы да из подола-то и кидает по одному кирпичу изо всей, что есть, мочи в яму, в самую-то воду. Бултыхнется кирпич да с головы до ног всю ее и окатит, а она не шелохнется, стоит, как вкопанная, будто и впрямь какое важное дело делает. Повыкидавши собранные кирпичи, полезет в самую-то воду чуть не по пояс, выбирает их оттуда. Выбравши, вылезет и опять, ставши на краю, начинает ту же проделку. И так-то и делает все время службы в церкви. Впрямь, думаю себе, дура; да раз и говорю ей: "Что это ты делаешь? И как тебе не стыдно! То с каменьями возжалась, всю келью завозила, а теперь еще с кирпичами связалась да купаешься. Ты поглядикась на себя: ведь мокрехонька. Не наготовишься подола-то замывать". "Я, — говорит, — батюшка, на работу тоже хожу; нельзя, — говорит, — надо работать, тоже работаю". "Ох, — говорю, — уж и работа! Ничего-то не делаешь, что уж это за работа?!"

Она это, установясь, прямо-прямо глядит на меня. "Как, — говорит, — не работаю, ничего не делаю? А камни-то? Нет, — говорит, — батюшка, ведь это я тоже свою работу делаю".

Э-эх! Да, бывало, разве с нею сговоришь? Ну, вот так-то, бывало, всякую службу и отрабатывает себе. И многое множество лет работала она этак.

Вот, когда уж она стареть стала, помню как сейчас: иду я в Благовещенье к вечерне, гляжу — поднимается и она и говорит: "Господи, вот уж и моченьки нет", — вздохнула, а слезы-то, слезы у ней крупные так и катятся по щекам. И так-то мне ее, голубушку мою, жаль стало.

"Ну вот, полно уж, не ходи, — сказала я, — я пойду: никто тебя не неволит, лежи да и все".