Жития византийских святых

Гиперболизм сказывается и в области цифровых определений. Богач, например,— обладатель 70 тысяч голов скота, Евстафий Планида кормит сотни тысяч людей, Макарий Римский три года живым лежит в земле и т. п.

Дух максимализма, царящий в легендах, делает общим местом заявления агиографов о том, что они ничего не преувеличили, и призывы верить всему ими рассказываемому вопреки его кажущейся невероятности, т. е. идеальности (понятия о подобных формулах дают жития Симеона Юродивого и Ипатия).

Говоря об исторически засвидетельствованных личностях, которые действуют в легенде, мы уже бегло коснулись своеобразной трактовки агиографией человеческих фигур. Остановимся на этом подробнее. Представляя собой воплощения общих понятий и принципов, они противопоставлены друг другу только как носители положительного и отрицательного начала. Эти личности-идеи либо конструируются методом абсолютизации какого-нибудь одного общего понятия (реже — комплекса однотипных идей), либо абстрактно-собирательные понятия типа “араб”, “христианин”, “вдова”, “грешник” заменяют персонажам характер: кроме родового обозначения, ничего не требуется.

В ходе повествования условные характеры-идеи не эволюционируют и не развиваются, а отвлеченные социальные образы, вроде купца или нищего, не выходят за пределы обобщенных свойств своего типа. Единственное духовное изменение, которое иногда претерпевает агиографический персонаж, это раскаяние грешника или временное впадение в грех праведника, представляемые, однако, в виде мгновенной и внутренне не оправданной смены черного белым [21] или белого черным: стихийное превращение всегда заменяет процесс психологической эволюции. Характерны в этом смысле такие рассказы о раскаявшихся разбойниках, как житие Варвара или новелла о закоренелом разбойнике Моисее-эфиопе, точно так же из злодея сделавшемся “великим отцом”. Каузальную связь между различными стадиями жизни личности, т. е. между грехопадением доброго или раскаянием злого, заменяет действующая извне и помимо человеческой воли божественная сила, план Божий, который обусловливает происходящую перемену. Пелагия, например, “первая из антиохийских танцовщиц”, язычница и блудница, “по устроению человеколюбца Бога”, не будучи даже оглашенной, заходит в церковь, и тут же в ней совершается внезапная перемена, которая приводит ее к покаянию и обращению.

Все, составляющее индивидуальные особенности человека, не имеет для агиографа цены и интереса, и он его не допускает в легенду. Даже то, что как будто принадлежит к этой категории качеств, например набожность или отвращение к светским наукам, в действительности только типологические характеристики праведника, что подтверждает постоянное их упоминание в легендах различных святых. Несколько более жизненными могут показаться фигуры, в которых представляемая ими общая идея плотнее обычного прикрыта бытом, типа фигур Филарета Милостивого или Симеона Юродивого. Но и они не исключения среди населяющих легенды людей-формул: Филарет — не что иное, как абсолютизированная, доведенная до крайности идея милосердия, а Симеон — воплощение христианской ??????, состояния нечувствительности и презрения ко всем явлениям окружающего мира. В обоих случаях насыщенные обыденными подробностями сцены заставляют не заметить (такова способность бытовых мелочей создавать видимость жизненной правды), что герои реализуют не свойства своей личности, а соответствующие стороны идеи милосердия или принципа ??????, в виде ли пренебрежения плотскими соблазнами, пищевыми запретами, нормами стыдливости или другими социальными институтами. Для построения агиографического характера [22] показательно, что агиограф Симеона, неоднократно повторяя, что подлинная личность этого святого не соответствовала условному образу юродивого, им на себя принятому, тем не менее оставляет подлинного Симеона за порогом жития: ведь задачей юродства как одной из форм аскезы был отказ от собственной личности в угоду надетой на себя личине глупости и приниженности. При иной установке автор непременно воспользовался бы возможностью представить эту психологическую коллизию.

Изображение внутреннего мира не входило в кругозор агиографии, поскольку жизнь отдельной личности не имела самостоятельной ценности: в человеке было важно только то, как он воплощает христианский идеал, так как в первую очередь он — образец, которому надлежит подражать. Однако спорадически на окраинах сюжета, не затрагивая основных действий персонажа, в памятниках раннего периода, где абстрактный стиль не успел еще окончательно сложиться, возникают эпизоды, психологической проработкой отличающиеся от господствующего тона своего окружения. Мосх, например, в “Духовном луге” очень тонким приемом, посредством лексики, передает неловкость, которую испытывает человек, решившийся предложить меняле случайно попавший в его владение камень; он не привык продавать свои вещи, пришел к меняле не вовремя и, наконец, боится продешевить, вместе с тем опасаясь, что камень — простая стекляшка. Эти сложные чувства находят свое выражение в уменьшительно-ласкательном слове “камушек”, которым продающий с напускной небрежностью определяет свой товар (в остальных случаях им многократно употреблено слово “камень”), говоря меняле: “Хочешь купить этот камушек?”. Аналогичен эпизод из жития Марии Египетской. Бывшая блудницей отшельница рассказывает, что в первые годы пустынножительства на ум ей непрестанно шли непристойные песенки и она напевала их фривольные слова. На психологической правде, т. е. вразрез с благочестивой условной схемой, построены и взаимоотношения аввы Даниила и его ученика. Вместо привычного дидактического образа покорного своему старцу инока в качестве положительного [23] героя показан упрямый, дерзкий и капризный, хотя преданный Даниилу, юноша, который позволяет себе из-за пустяка дуться на своего наставника и в знак протеста до позднего вечера оставлять его без еды.

Фиксация во многих памятниках бытовых мелочей не противоречит тому, что агиография была жанром, где действительность изображалась абстрактно-обобщенно и происходящее было приподнято над буднями. Ведь вещность не непременно свидетельствует об интересе к единичному и конкретному и не всегда появляется как следствие сенсуалистического подхода к действительности. Все определяет не наличие в составе произведения бытовых реалий, а их роль в общем замысле. Назначение же вещного фона в агиографии состоит в том, чтобы оторвать происходящее от земли и перевести в трансцендентный план: реалиям доверена антибытовая функция.

Историческое значение этого вещного фона легенд, как нам кажется, несколько преувеличено. При том, что многие агиографические памятники являются важным источником для представлений о жизни и культуре Византии, все же встречающиеся в них реалии обычно отобраны так, что их совокупность создает самое общее представление о быте и конструируется некая Византия вообще. Этому способствует и то обстоятельство, что нередко в легенду включали реалии, к моменту ее создания вышедшие из употребления и устаревшие. Будь это иначе, реалии были бы надежным подспорьем для датировки агиографических текстов и не оставалось бы столь большого числа хронологически спорных или неприуроченных памятников. Между тем, если агиограф случайно не упоминает каких-нибудь известных исторических деятелей, с которыми был связан, для установления хронологии приходится обращаться к помощи косвенных данных, обычно к палеографическим критериям, и вопрос решает дата старейшего списка.

Внимание к вещности унаследовано агиографией от древнегреческой литературы, сенсуалистические устремления которой закономерно определили там интерес к деталям. Попав в обстановку такого жанра, как жития, [24] реалии получают сравнительно с образцом прямо противоположную функцию — отрицание действительности. Так как сюсторонняя жизнь, согласно представлениям византийцев,— жизнь неподлинная, вещи могут иметь ценность только как знак, символ, намек на иной мир вечных сущностей и подлинного бытия, сама же по себе вещь недостойна внимания и интереса. Потому она в агиографической литературе акцентирует общее понятие, носителем которого был человек, владевший ею, или с кем она в каких-то иных формах сопрягалась. Милоть, Евангелие, оберемок хворосту, под который Симеон Юродивый заползает умирать, подчеркивают неземную добродетель святого; многочисленные реалии церковно-монашеского обихода уводят от земного к Небесному, любой предмет быта появляется для того, чтобы показать бренность мирского и торжество всего, что не принадлежит этому миру. Сообразно с этим перечисление богатств Филарета Милостивого, которые он раздает (мешки зерна, мед, скотина), обнаруживают его нездешнюю доброту; грязная головная повязка юродивой Палладия — показательно, что именно по ней великий аскет Питирум узнает праведницу,— становится знаком ее великого смирения и святости, а самые деньги — материализованное выражение всего вульгарно-мирского — служат тому, чтобы показать торжество идеального, и типичная для византийского обихода сцена разбрасывания в народ монет приобретает символический смысл. “Толпы народа,— читаем мы в житии Алексия,— теснились вокруг, и люди давили друг друга и мешали идти тем, кто нес ложе. Тогда императоры велят метать на дорогу золотые и серебряные монеты, чтобы отвлечь народ туда. Но никто не обращал на деньги внимания, и все устремлялись к ложу с останками святого”. Другой пример дает новелла Мосха, где деньги, ссуженные Богу под проценты, т.е. розданные язычником по совету жены-христианки нищим, служат поводом для его обращения. Самого низменного характера реалии, которые встречаются в житии Симеона Юродивого, например при описании трактира, эдесских улиц или мастерской ремесленника, такого же религиозно-[25] назидательного происхождения, а не вызваны тяготением к чувственной стороне действительности — они в той или иной форме показывают торжество избранной личности над мирской суетой. Даже превращение нематериальных объектов в предметы домашнего обихода служило той же разбытовляющей тенденции: упоминания — особенно частые в западных легендах — о том, что святые вешали свои одежды, покрывала и перчатки на солнечный луч, только обособляли эти бытовые вещи от быта.

Иногда такие детали сакрализовались. В составе религиозного сюжета самого прозаически-обиходного назначения вещь могла восприниматься сакрально-символически (Аналогичную тенденцию к сакрализации отмечали в русской иконописи на примере иконографии Трифона. Этот святой, бывший гусепасом, в качестве атрибута получает не гуся, как следовало бы ждать, а птицу, изображенную в виде Святого Духа в подобии мандорлы и с нимбом.). Так, исподние гиматии, взятые нищим у “некоего христолюбивого мужа”, ведавшего богоугодным домом, оказываются, как ему открывается в видении, на теле Христа, иллюстрируя евангельские слова (они приведены агиографом): “Был наг, и вы одели меня” (Матф. 25, 36).

Равным образом черви в гноящейся ране праведника на самом деле жемчужины (согласно христианской символике, жемчужина обозначает добродетель и святость): сарацинский царь в житии Симеона Столпника подымает червя, упавшего из раны святого, и, разжав руку, обнаруживает “перл бесценный”, который будет ему “благословлением во все дни жизни”.

Нити к трансцендентному при характерных для византийского человека поисках скрытых ценностей за внешней обманчивой оболочкой неприглядности или обыденности (первые шаги в этом направлении сделала еще раннехристианская литература, представившая, например, в “Деяниях Павла и Феклы” этого “первоверховного” апостола плешивым, кривоногим и длинноносым) легко протягивались от самого низменного и бытового. Для обнаружения [26] такого рода контакта избирались не только будничные предметы и ситуации (вроде перечисленных выше), но авторы легенд как бы нарочито щеголяли антиэстетическими подробностями, если они могли способствовать раскрытию подобной связи и поднимали изображаемое над ординаром.

В соответствии с этим духом антиэстетизма Феодор Продром говорит о “честных червях” в гниющих от всенощного стояния ногах святого, червях, “которые украшали его много более, чем самодержцев обвивающий их жемчуг”, Николай Мефонский, тоже разумея кишащие червями раны святого, говорит о “как бы позлащенном гноем венце терпения”, а другие агиографы нарочито физиологично описывают сцены пыток — Мамант несет свои вывалившиеся внутренности, Никите вырывают ногти и жгут подмышки и т.п.

Отсутствие иронии и шутки — тоже признак агиографического стиля. Он связан с отношением к смеху в христианской культуре, где его носителями выступают смерть, дьявол, вообще темные силы, христианское же божество никогда не смеется.