Lives of the New Martyrs and Confessors of Russia of the Twentieth Century

Вспомнил вчерашнюю записку Тони при посылке продуктов. Пишет: многие участвуют в передаче и просят благословения. Шлю вам это мое пастырское благословение, не мое, собственно, а Божие через меня, недостойного. Как я рад был бы вас благословить лично, усты ко устом побеседовать. Анна Васильевна и Владимир Андреевич, наверное, исстрадались по мне, грешному, и ты, Анна Георгиевна, наверное, исплакалась, меня вспоминаючи! Да и все вы: Евдокия Ивановна, Оля, Катя, Паня, Маня, Таня, Матреша и другие все — изгоревались о своем батюшке, с которым завязались, как на грех, такие теплые, дружеские отношения. Глубоко скорблю я о вас в разлуке с вами. Хоть глазком бы взглянуть на вас, хоть где‑нибудь в щелочку увидеть вас! Но ничего не видно из моей камеры, только небо да стены тюремные. Утешимся тем, что всякое страдание на пользу человеку, на пользу его бессмертной душе, которая только и имеет значение. Для меня страдание тем более необходимо, что жизнь прожита среди постоянного забвения о душах, вверенных моему пастырскому попечению. Время было трачено на всякие дела и меньше всего на те, на которые нужно было, на пастырский подвиг. Жаль, что прозревать приходится после того, как беда стрясется, как даже и поправить ничего нельзя. И вот вам всем, кто хочет и будет помнить меня, урок от моей трагической судьбы: оглядываться назад вовремя и не доживать до таких непоправимых ударов, до каких дожил я. Имейте мужество сознать неправильность пути, которым идете, и сумейте поворотить туда, куда нужно. А куда нужно, об этом каждому говорит прежде всего совесть его, а потом Христос в Его Святом Евангелии. Идите за совестью и за Христом, и никогда ни в чем не потерпите урона. Может быть, потеряете во мнении общества, в материальном достатке, в служебных успехах, все это, в конце концов, не большая потеря. «Хватайтеся за вечную жизнь»[10], — пишет апостол Павел Тимофею. И вы прежде всего и больше всего пекитесь о вечной жизни, о небе, о душе, служении Христу, о помощи братьям меньшим, о любви к ближним и т. п., и тогда проживете жизнь свою без потрясений, без катастроф.

Я часто теперь ставлю себе этот вопрос: для чего стряслась надо мной такая непоправимая беда? Прежде всего, конечно, для меня самого, а затем и для вас, моих дорогих духовных детей, моих милых самарян и самарянок, прихожан и прихожанок, для вас, братьев и сестер! Ведь мы все должны сойти в могилу в разное время, а вашему пастырю суждено и в смерти быть поучительным, и именно потому, что он не умел быть поучительным в жизни своей. Если эта судьба моя произведет на вас достаточно образумливающее впечатление, если скорби мои научат и вас примиряться с теми многими скорбями, без коих нельзя войти в Царство Небесное, — тогда будет оправдана тяжелая участь моя, легко будет смотреть с того света на благодетельные перемены, какие произойдут в жизни вашей. Иначе мне и там несладко будет чувствоваться, глядя на вас, не вынесших ничего духовно полезного из постигшего вас испытания.

Боже мой! Как много мыслей роится в голове, чувств в сердце, которые хотелось бы передать вам, моим дорогим братьям и сестрам, моим духовным чадам! Я знаю, что вы крепко молитесь Богу обо мне, и я молитвенно вспоминаю вас. Не расслабляйтесь в молитве из‑за того, что не по вашему хотению творит Господь, а по Своей святой воле. Так и должно быть. Наша воля слишком недальновидна и неустойчива, чтобы на нее полагаться. Воля Божия одна может привести нас к истинному счастью. Устраивайте же себя так, как угодно Богу, не ропщите на то, что не выходит по–вашему. Тогда Господь мира всегда будет с вами. Благословляю вас, обнимаю и лобзаю лобзанием святым!

Грешный протоиерей Василий

* * *

19/V. Немного уснул после бессонной ночи, и самочувствие стало значительно лучше. Правда, сердце не перестает ныть, как бы в предчувствии нависшей беды, но состояние организма покойное, уравновешенное. К тому же слухи распускают (я думаю, что распускают для настроения) хорошие, будто предрешено вообще отменить смертные приговоры по нашему делу, заменить другими наказаниями. Какие бы ни были эти наказания, несомненно, их предпочтешь расстрелу, но верится с трудом в такую благонамеренность судей. Почему же ее не было у них раньше?

Скоро все узнается. Уже, наверное, дело пересматривается, и окончательный приговор не замедлит вступить в силу. Господи! Что тогда! Неужели так и придется расстаться с белым светом? Вот когда организм крепнет, тогда и жажда жизни увеличивается. Потому‑то, я думаю, подвижники и изнуряли и не щадили тела, чтобы эту жизненность в нем ослабить, чтобы возбудить жажду другой, небесной, духовной жизни. Две эти жажды не могут вместиться в настроение человека. И потому мудрый не дает возобладать животно–телесной чувственной жажде в своем организме, а старается о доминанте духовной.

В отношении себя должен я сказать, что духовная жажда не была моим постоянным и устойчивым настроением и в прежнее время. Так остается и теперь, даже в эти единственные в своем роде дни, когда вопрос о жизни здесь и жизни там стоит на самой первой очереди, когда надежды на здешнюю жизнь телесную почти утрачены и предстоит неизбежная встреча с жизнью потусторонней, загробной. Даже и теперь настроение остается колеблющимся, и вспышки чувственной, земной жизни нисколько не ослабевают, а только разве замирают на время, чтобы немного погодя дать о себе знать еще сильнее.

Однако, думаю, не может пройти бесследно такое душевное напряжение в борьбе за то, что же должно предпочесть — земное или небесное, телесное или душевное, настоящее или будущее. Во всяком случае, весы решения склоняются в сторону последнего выбора. И этот результат является самым важным плодом переживаемого времени. Что бы ни случилось потом, все‑таки вопрос является решенным окончательно: держись за вечную жизнь, за небо, за душу. Остальное все преходит и не стоит серьезного внимания. Для меня, как уже вообще перешедшего во вторую половину жизни, давно следовало бы остановиться на таком выборе и направить все усилия к его проведению в жизнь. Этого не было по доброй воле. Теперь это приходится признать и начать осуществлять по необходимости.

Да, тюрьма великая учительница и строгая наставница. Она не любит шуток и половинчатости. Здесь надо решаться окончательно и бесповоротно. В свободной жизни к этому себя никак не принудишь, до этого сознания никак не дойдешь. Вот она, эта тюрьма, теперь окончательно убедила меня, что отдаваться со всем жаром и исключительностью мирской, житейской суете — чистое безумие, что настоящее занятие для человека должно состоять в служении Богу и ближнему и меньше всего в заботах о себе. Что дала мне, в конце концов, эта моя многопопечительность о земных стяжаниях, о честолюбивых, служебных и иных преимуществах, о покое и довольстве телесной жизни? Я признаю, что эта неправильная постановка жизни и довела меня до тюрьмы. Правда, я в последнее время (и только в последнее) стал подобрее, позаботливее в отношении к бедным и к ближним вообще, но именно только чуть–чуть. Нет, надо в корне все это перестроить и жить по–христиански, а не по–язычески, как это велось доселе. Но придется ли, Господи, придется ли хоть попробовать жить по–Божьи? И сможешь ли жить по–Божьи на свободе?! В тюрьме да в грядущем страхе смерти решимость не пропадает и крепнет, а на свободе среди шума жизни и всяких соблазнов — там, пожалуй, и не выдержишь такого благого решения. Да, да, и во всяком зле есть свое добро, и даже большое добро. Так и в тюрьме много добрых переворотов совершается в душах людей. И они уходят отсюда во многом очищенными от старых плевелов, от прежней грязи. Уйду ли я таким, и вообще уйду ли?!

прот. В. Соколов

* * *

20/V. Как бесконечно длинен и бесконечно мучителен тюремный день! Не знаешь, когда встаешь, когда что делаешь. Часов не полагается, и все считается только по оправкам: их три — утренняя, обеденная и вечерняя. Скоро ли, долго ли до той или другой оправки, узнать не по чему, а ночь — так это чистая вечность, особенно для меня, часто просыпающегося или вовсе не засыпающего. Недаром на стенках есть разные отметки теней — тень обеда, тень ужина и т. д. Но тут очень мало точности, а потому так часто и слышишь из окон переклички, сколько времени, скоро ли то и то. Летом, конечно, можно перекликнуться, а каково зимой сидеть в таком положении. Ночью огня тоже нет, и смотришь поэтому с особой радостью на светила небесные. «Звезда, прости, пора мне спать…» — каждый вечер звучат в душе моей эти слова, дорогая Тоничка[11]. Думала ли ты, когда пела, и думал ли я, когда слушал, что эти мысли, эти чувства, какие заложены в эту песню, будут реально переживаться самим мною. От тюрьмы, как от сумы, не отрекайся. Пословица оправдалась с самой беспощадной правдивостью.

Сегодня встал, думаю, часов в пять. Какое‑то движение за дверью, какие‑то торопливые шаги, иногда возгласы, а ведь ты заперт, как в сундуке, и не можешь проверить, что делается кругом тебя. Оттого‑то так и напрягаются нервы — от этой неизвестности происходящего вокруг тебя. Но нынче я как будто спокойнее отношусь ко всему не потому, что страх смертный пропал, а потому, что, по сведениям, дело наше еще стоит на мертвой точке. Вот когда сдвинется и пойдет к концу, тогда уж придется поволноваться как следует. Пока же живешь часами: то полегче, то потяжелее. Иногда набежит такая мутная волна на сознание, что ничему не рад и готов хоть на стену лезть. И только именно то, что у тебя отняты всякие средства к тому, чтобы выкинуть какуюнибудь штуку, только это избавляет от эксцессов.