Наполеон

Так это прозвище и осталось за ним.

Если чересчур дразнили, ему хотелось кинуться с кулаками одному на всех, как, бывало, на айяччских мальчишек, но он этого не делал из презренья; отходил молча, стиснув зубы, и, забившись в угол, выглядывал оттуда горящими глазами, как затравленный волчонок. В оливково-смуглом лице его, в тонких, крепко сжатых губах, в огромных печальных глазах было что-то, внушавшее даже самым дерзким шалунам невольный страх: слишком дразнить его, пожалуй, опасно; волчонок бешеный.

Он презирал и ненавидел всех французов – палачей, поработителей Корсики. Может быть, еще хорошенько не понимал, что это значит, но уже смутно чувствовал. «Корсика дала мне жизнь и, вместе с жизнью, пламенную любовь к отечеству и к вольности»,– скажет впоследствии его безумный герой, обитатель островка Горгоны, близ Корсики, свершитель кровавой мести, вендетты, целому народу, Франции, приносящий Богу человеческие жертвы – тела убитых французов.

– Трусы – твои корсиканцы: отдали нам Корсику! – дразнили Наполеона школьники. Он, большею частью, молчал, копил в сердце сокровище ненависти. Но однажды протянув правую руку вперед, красивым и величавым движением древнего оратора, возразил со спокойным достоинством:

– Если бы вас было четверо на одного, не видать бы вам Корсики, как ушей своих; но вас было на одного десятеро!

И все замолчали, поняли, что он говорит правду. [504]

– Ну и напакощу же я когда-нибудь твоим французам, как только смогу! – говорил он Буррьенну, единственному товарищу, с которым немного сблизился. А когда тот начинал его успокаивать, прибавлял: – Ты, впрочем, надо мной никогда не смеешься; ты меня любишь...[505]

Не сказал: «я тебя люблю», был уже точен и скуп на слова.

Однажды воскликнул с пророческим видом:

– Паоли вернется, вернется Паоли, и, если один не разобьет наших цепей, я помогу ему, и, может быть, вдвоем мы освободим Корсику! [506]

Школою управляли минимы, монахи францисканского ордена. «Воспитанный среди монахов, я имел случай наблюдать их пороки и распутство» – скажет Наполеон. Слишком доверять ему в этом не следует: обличение монашеских нравов – общее место тогдашних вольнодумцев. Кажется, бриеннские отцы не были так плохи, как их хотели представить, и детям у них жилось недурно. Их хорошо одевали, кормили, обходились с ними ласково. Но учили плохо, а воспитывали еще хуже. Здесь, так же как в других военных школах Франции, укоренился грубый недетский разврат, покрывавшийся благовидным именем «нескромностей», «immodesties». Почему хорошенькие мальчики назывались «нимфами», знали все. К Наполеону, впрочем, это зло не пристало: его охраняла необщительность. Он вышел из школы таким же чистым ребенком, как вошел в нее, и, кажется, сохранил чистоту до позднего, по тому времени, восемнадцатилетнего возраста.

Но от другого зла не спасся. Дух неверия проникал из мира сквозь стены школы. От него не спасли внешние обряды благочестия, уроки катехизиса, молитвы, посты, хождение в церковь, ежемесячные исповеди и причащения. «Я потерял веру в тринадцать лет»,– вспоминает Наполеон. [507] Но и потеряв ее, продолжал слушать в сумерки, в липовых аллеях Бриеннского парка, вечерний колокол, Ave Maria, и полюбил его на всю жизнь; может быть, этот звук напоминал ему потерянное счастье детской веры.

«Я жил отдельно от моих товарищей. Выбрал себе уголок в ограде школы и уходил в него мечтать на воле: мечтать я всегда любил. Когда же товарищи хотели им завладеть, я защищал его изо всех сил. У меня уже был инстинкт, что воля моя должна подчинять себе волю других людей и что мне должно принадлежать то, что мне нравится. В школе меня не любили: нужно время, чтобы заставить себя любить, а у меня, даже когда я ничего не делал, было смутное чувство, что мне нельзя терять времени». [508]

Ничего еще не делал, но уже готовился к чему-то, торопился куда-то, чего-то ждал, на что-то надеялся и мечтал, мечтал до исступления. В серой куколке трепетала волшебная бабочка. «Я был счастлив тогда!» – вспоминает он. Вопреки всем своим, уже недетским, страданиям – тоске по родине, одиночеству, унижениям, оскорблениям – был счастлив, как будто уже предчувствовал свою неимоверную судьбу.