Наполеон

Подвиг прост, но только Бонапарт был способен к такой простоте. Чтобы Лоди удалось, ему нужно было знать, что сделает на мосту голова первой колонны, с такою же точностью, с какою человек знает, что сделает сам; нужно было вождю чувствовать душу и тело всей армии, как свое собственное тело и душу. Этого никто не умел, от Александра и Цезаря до Бонапарта.

«Маленьким Капралом» назвали его солдаты после Лоди и влюбились в него окончательно: поняли, что он простым людям «свой брат» – «Человек», «l'Homme».

Лучше всех военных реляций объясняет Лоди литография тогдашнего художника Раффэ. Бонапарт греется у бивуачного огня, повернувшись к нему спиною, немного расставив ноги и заложив руки за спину, так же точно, как будет греться у каминов Тюльерийского дворца императором. Гренадеры окружают его: одни стоят на часах; другие тут же, у ног его, спят вповалку или курят трубки, пьют водку с революционным равенством; но все, кроме спящих, смотрят, точно молятся, на своего Человека-бога.

Арколь уже не игра. Тут Бонапарт, со всею армией, на волосок от гибели. Чтобы спастись, он решается на отчаянный план: по Адиджским болотам, почти непроходимым, зайти в тыл австрийскому фельдмаршалу Альвинци. Для этого нужно взять Аркольский мост, защищенный двумя орудиями так, что под картечным огнем, почти в упор, не только человеку,– мыши нельзя пробежать. После нескольких тщетных атак, заваливших мост трупами, люди отказываются идти на верную смерть. Тогда Бонапарт хватает знамя и кидается вперед, сначала один, а потом все – за ним. Генерал Ланн, дважды накануне раненный, защищает его телом своим от огня и от третьей раны падает к ногам его без чувств; защищает полковник Мьюрон, и убит на его груди, так что кровь брызнула ему в лицо. Еще минута, и Бонапарт был бы тоже убит, но падает с моста в болото, откуда только чудом спасают его гренадеры.

Мост не был взят. Значит, подвиг Бонапарта бесполезен? Нет, полезен в высшей степени: он поднял дух солдат на высоту небывалую; вождь перелил свою отвагу в них, как переливают воду из сосуда в сосуд; зажег их сердца о свое, как зажигают свечу о свечу. «Кажется, я самый храбрый на войне человек, какой когда-либо существовал»,– сказал он однажды просто, только потому, что к слову пришлось. [622] После Арколя можно было сказать: «Французская армия – самая храбрая, какая существовала когда-либо». И австрийский фельдмаршал Альвинци это почувствовал: сдал неприступные высоты Кальдеро, сдал Мантую, сдал всю Италию. Первая половина кампании кончена. [623]

Риволи – последний великий и самый тяжкий из боев Итальянской кампании. Он решался в уме Бонапарта, как задача математики, где никакою храбростью ничего не поделаешь. Задача решалась, но не могла решиться, потому что была уравнением со многими неизвестными,– по крайней мере, пятью: пять австрийских колонн выходили, одна за другой, из альпийских ущелий на плоскогорье, так что нельзя было угадать, когда и откуда выйдет каждая и куда пойдет. Австрийцы были свежи и дрались как никогда, а французы измучены непрерывными боями и форсированными маршами.

Бой начался в четыре утра, а к одиннадцати дела французов были уже отчаянно плохи: левый фланг обойден и почти разбит; центр, где стоял Бонапарт, еще держался, но казалось, вот-вот будет прорван. В эту минуту вышла как из-под земли пятая австрийская колонна, самая сильная; вскарабкалась по круче скал, из узкого ущелья – пропасти Инканале, и кинулась в бой, на правом фланге, опрокидывая все.

Тогда Бонапарт понял, что окружен и гибель его почти неизбежна. Сорок пять тысяч австрийцев охватили с обоих флангов и стиснули, как железными клещами, семнадцатитысячную французскую армию. Если бы в эту минуту что-нибудь изменилось в лице его, дрогнуло,– дрогнуло бы все и на поле сражения, побежало бы; но лицо его было спокойно, как у человека, решающего задачу математики. Зная, что ее нельзя решить, он все-таки решал; верил в нелепое, как в разумное; в чудо верил там, где чудес не бывает,– в математике. И, глядя на лицо его, солдаты тоже поверили в чудо,– и оно совершилось: пятая австрийская колонна опрокинута назад, в пропасть Инканале, и к вечеру все кончено, неприятель разбит. Но Бонапарт не мог бы сказать и вспомнить бы не мог, чего ему это стоило и как не сошел он с ума в этот страшный день.

Вдруг, перед самым концом боя, пришла еще более страшная весть: австрийский генерал Провера идет на Мантую; Мантуя снова будет взята, Мантуя – ключ ко всей Италии; и тщетен Арколь, и святая кровь Мьюрона – псу под хвост, и чудо Риволи не чудо, а просто нелепость: постояла-таки за себя математика!

Что же Бонапарт? Все еще не изменился в лице? Нет, изменился; закричал, как сумасшедший: «В Мантую, солдаты, в Мантую!» Или, может быть, только притворился сумасшедшим, и все еще безумно спокойно решал чудовищное уравнение, теперь уже не с пятью, а с неизвестным числом неизвестных.

«В Мантую!» – кричал он той самой 32-й полубригаде, которая только что, ночью, пришла из Вероны форсированным маршем, не переводя духа кинулась в бой и дралась так, что весь день все держалось на ней, как на волоске; той самой полубригаде, из которой давеча крикнул ему гренадер: «Славы хочешь, генерал? Ну, так мы тебе ее...! Nous t'en f... de la gloire!»[624]

«В Мантую! В Мантую!» – ответила 32-я, тоже как сумасшедшая.

От Риволи до Мантуи – тридцать миль. Чтобы поспеть вовремя, надо было идти, бежать всю ночь, весь день и опять, не переводя духа, кинуться в бой, и драться шести тысячам против шестнадцати, и победить. И пришли, и дрались, и победили под Фаворитою.

«Римские легионы,– писал Бонапарт Директории, – делали, говорят, по двадцать четыре мили в день, а наши полубригады делают по тридцати и в промежутках дерутся». [625]