Наполеон

Бесконечная осторожность, как бы «трусость», вождя тут лучше храбрости. «Нет человека трусливее меня при обдумывании военного плана: я преувеличиваю все опасности... испытываю самую мучительную тревогу, что, впрочем, не мешает мне казаться очень спокойным перед окружающими. Я тогда как женщина в родах (comme une fille qui accouche). Ho только что я принял решение, я все забываю, кроме того, что может мне дать успех». [336]

Все забывать в последнюю минуту так же трудно, как до последней минуты помнить все. Медленная механика, геометрически ясное видение – сначала, а потом – внезапное ясновидение, пророческая молния.

«Горе вождю, который приходит на поле сражения с готовой системой». [337] Вдруг освобождаться от системы, от знания, от разума, сбрасывать их, как ненужное бремя, еще труднее, чем их вести.

«Странное искусство война: я дал шестьдесят больших сражений и ничему не научился, чего бы не знал уже при первом». [338] «У меня всегда было внутреннее чувство того, что меня ожидает». Это «внутреннее чувство», или первичное, раньше всякого опыта, знание, и есть то «магнетическое предвидение», о котором говорит Буррьенн; врожденное «знание-воспоминание», anamnesis, Платона. Кажется, в самом деле, за целые тысячелетия оно никому из людей не было дано в такой мере, как Наполеону.

«Похоже было на то, что план кампании Мака (австрийского фельдмаршала) я сочинил за него». – «Кавдинским ущельем для Мака будет Ульм»,– предсказал Наполеон, и, как предсказал, так и сделалось: день в день, почти час в час, Ульм капитулировал. [339] План Аустерлица исполнился с такою же точностью: солнце победы блеснуло первым лучом в тот самый день, час и миг, когда велел ему Наполеон. Утром в день Фридланда, еще не победив, он спокойно завтракает под свистящими пулями, и лицо его сияет такою радостью, что видно: знает – «помнит», что уже победил. Да, именно помнит будущее, как прошлое.

«Великое искусство сражений заключается в том, чтобы во время действия изменять свою операционную линию; это моя идея, совсем новая». [340] Это возможно только благодаря совершенной немеханичности, органичности плана: он остается до конца изменчивым, гибким в уме вождя, как раскаленное железо в горне.

«В самых великих боях вокруг Наполеона царствовало глубокое молчание: если бы не более или менее отдаленный гул орудий, слышно было бы жужжание осы; люди не смели и кашлянуть». [341] В этой тишине прислушивается он к внутреннему голосу своего «демона-советчика», по слову Сократа,– к своему «магнетическому предвидению».

Но наступает наконец и та последняя минута, когда нужно «ставить на карту все за все». – «Участь сражений решается одною минутой, одною мыслью – нравственною искрою». [342] «Сражение всегда есть дело серьезное, но победа иногда зависит от пустяка – от зайца». [343] Этот «заяц» – смиренная личина Рока – «Вечности, играющей, как дитя, в кости». Бородино проиграно из-за Наполеонова насморка; а Ватерлоо – из-за дождя, не переставшего вовремя.

В эту-то последнюю минуту и происходит тот молнийный разряд воли, которым Вождь решает все. «Нет ничего труднее, но и ничего драгоценнее, как уметь решаться». [344]

«Очень редко находил он в людях нравственное мужество двух часов пополуночи, т. е. такое, при котором человек, будучи застигнут врасплох самыми неожиданными обстоятельствами, сохраняет полную свободу ума, сужденья и решенья. Он говорит, не колеблясь, что находил в себе больше, чем во всех других людях, это мужество двух часов пополуночи и что видел очень мало людей, которые в этом не отставали бы далеко от него». [345]

«Кажется, я самый храбрый на войне человек, который когда-либо существовал»,– говорит он просто, без тени хвастовства, только потому, что к слову пришлось. [346]

Храбрость военная в нем вовсе не главная; она только малая часть того «послеполуночного мужества», о котором он так хорошо говорит,– «послеполуночного», в двойном смысле, точном и переносном, может быть, ему самому еще не понятном: полдень воли, действия, кончится – начнется полночь жертвы, страдания; но в обеих гемисферах – одно и то же солнце мужества.

Чтобы не видеть, что Наполеон храбр на войне, надо быть слепым. Так слепы Толстой и Тэн. Мера этой слепоты дает меру их ненависти. Тэн старается даже доказать, что Наполеон – «трус». И многие «справедливые» судьи поверили этому, обрадовались: «Он трус, как мы!»

Трудно сказать, когда Наполеон был храбрее всего. Кажется, от Тулона до Ватерлоо, и дальше, до Св. Елены, до последнего вздоха,– одинаково. Этот «свет, озарявший его», по слову Гете, «не погасал ни на минуту». Но Франция увидела впервые лицо молодого героя, такое прекрасное, какого люди не видели со времени Эпаминондов и Леонидов,– в Аркольском подвиге.