Данте

Данте узнал Генриха, но тот не узнал его, самого близкого и нужного ему человека, единственного в мире, который понял его и полюбил.

Слишком чист был сердцем Генрих для такого нечистого дела, как политика. В самом начале похода делает он роковую ошибку. Множество изгнанников, большей частью Гибеллинов, приверженцев императорской власти, изгнанных ее врагами, Гвельфами, и собравшихся из всех городов Верхней Италии, ищет в нем опоры и защиты, но не находит: он объявляет торжественно, что не хочет знать ни Гибеллинов, ни Гвельфов, потому что пришел в Италию не для вражды, а для мира. Но этого не поняли ни те, ни другие. Вместо того чтоб их примирить, он только ожесточил их друг против друга и восстановил против себя; Гвельфы считают его Гибеллином, а Гибеллины – Гвельфом. Стоя между двух огней, он топчет их оба, но не гасит; старую болезнь итальянских междоусобий загоняет внутрь, но не лечит; делается пастухом волчьего стада, не предвидя, что волки съедят пастуха.

После первой ошибки делает вторую, большую: насильственно возвращает Гибеллинов-изгнанников в те города, откуда они были изгнаны. Но, только что вернувшись на родину и чувствуя себя победителями, мстят они врагам своим, Гвельфам, так же беспощадно изгоняя их, как сами были ими некогда изгнаны[15]. И тотчас же по всей Верхней Италии вспыхивают бунты против императора. Две сильнейших крепости, Кремона и Брешия, запирают перед ним ворота. В медленных осадах проходят месяцы, и Генрих, в этой истощающей и бесславной Ломбардской войне, увязает, как в болоте[16]. А между тем злейший и опаснейший враг его, Флоренция, вооружается, приобретает союзников и подкупами, не жалея денег, разжигает все новые бунты.

В эти дни Данте прибыл в Тоскану, к источникам Арно, может быть, для того, чтобы ближе быть к Флоренции, куда надеялся, со дня на день, вернуться. Видя опасность, грозящую Генриху, он остерегает его письмом. Смысл этого темнейшего, писанного на плохом латинском языке и школьною ученостью загроможденного послания таков: «Что ты медлишь в Ломбардии? Или не знаешь, что корень зла не там, а здесь, в Тоскане? Имя его – Флоренция. Вот ехидна, пожирающая внутренности матери своей, Италии. Только раздавив ее, победишь, – спасешь себя и нас»[17].

Это послание написано 16 апреля 1311 года, а за две недели до него, 31 марта, – другое: «Данте Алагерий, флорентинец, изгнанный невинно, – флорентийцам негоднейшим, живущим на родине... Как же вы, преступая все законы Божеские и человеческие, не страшитесь вечной погибели?.. Или вы еще надеетесь на жалкие стены ваши и рвы?.. Но к чему они послужат вам... когда налетит на вас ужасный... все моря и земли облетающий, Орел?.. Город ваш будет опустошен мечом и огнем... ваши невинные дети искупят грех отцов своих... И если не обманывает меня подтверждаемое многими знаками предвидение, то, после того как большинство из вас падет от меча... немногие, оставшиеся в живых, изгнанники... увидят отечество свое, преданное в руки чужеземцев»[18].

«Рога нашего ни перед кем не опустим», – этими гордыми словами могла бы ответить Флоренция самому гордому из сынов своих, Данте, так же, как отвечала всем своим тогдашним врагам[19]. Главную силу в поединке с Генрихом дает ей то, что против старого, уже никому не нужного и никого не чарующего знамени всемирности подымает она нужное и всех чарующее знамя отечества. «Помните, братья, что Германец (Генрих) хочет нас погубить, – пишут флорентийцы в воззвании к своим ломбардским союзникам, восставшим на императора. – Помните, какое чуждое нам по языку и крови, ненавистное племя ведет он с собой на Италию, и каково нам будет жить под игом этих варваров! Укрепите же сердца ваши и руки на защиту самого дорогого, что есть у нас в мире, – свободы!»[20]

Вот в чем сила Флоренции – в восстании против чужеземного ига за свободу отечества. Люди слышат: «Римская Священная Империя», – и сердца их остаются холодными; слышат: «Отечество», – и сердца их горят. «Долой чужеземцев! Fuori lo straniero!» – этот клич, которому суждено было сделаться голосом веков и народов – началом всемирной войны, – впервые прозвучал тогда, в Милане. Понял ли Данте страшный смысл его и если понял, то повторил ли бы его, даже ради спасения отечества?

Близкое прошлое – за Генрихом, далекое будущее – за Данте, а ближайшее настоящее – за Флоренцией. Те оба реют где-то в облаках, а эта твердо стоит на земле; у тех – мечта, а у этой – действительность. И сколько веков пройдет, прежде чем люди поймут, что Данте был все-таки прав и что воля его ко всемирности выше, чем воля врагов его к отечеству! Сила настоящего, в борьбе с бывшим и будущим, так велика, что в те дни, когда шла борьба, сам Данте мог усомниться в своей правоте.

Вот что скажет, через двести лет, о тех самых «флорентийцах негоднейших», sceleratissimi, которых Данте так презирал, почти такой же среди них одинокий, так же ими непонятый и презренный, как он, великий флорентинец, Макиавелли: «Кажется, ни в чем не видно столь ясно величие нашего города, как в тех междоусобиях, divisione (cittа partita, по горькому слову Данте), которые могли бы разрушить всякий другой великий и могущественный город, но в которых величие нашего – только росло. Сила духа и доблесть, и любовь к отечеству были у граждан его таковы, что и малое число их, уцелевшее в тех междоусобиях, сделало больше для его величия, чем все его постигшие бедствия могли сделать для его погибели»[21].

Если в малой тяжбе Данте с Флоренцией прав не он, а Макиавелли, то, в великой тяжбе прошлого с будущим, кто из них прав, – этого, и через семь веков после Данте, никто еще не знает.

Вылезши наконец не без больших потерь из болота Ломбардской войны, Генрих все же идет не на Флоренцию, куда зовет его Данте, а в Рим, где, по вековому преданию, должно было венчаться императору Священной Римской Империи. 7 мая 1312 года вступает он в Рим, занятый войсками второго, после Флоренции, злейшего врага своего, Роберта Анжуйского, короля Неаполя.

Кровью залили уличные бои развалины Вечного Города, базилика Св. Петра, где надо было венчаться Генриху, занята была, так же как весь Ватикан, войсками Роберта. Папы не было в Риме. В жалком и постыдном Авиньонском плену у французов сам француз, «гасконец», il guasco, как назовет его презрительно Данте, все еще мечтает он о земном владычестве пап и, боясь за его последний клочок, Римскую область, – как бы не отнял ее император, – подло и глупо изменяет им же только что заманенному в Италию Генриху; делает с ним то же, что разбойник – с заманенной жертвой: режет его в западне; войско Роберта в папских руках, – разбойничий нож.

Кардиналы отказываются, конечно не без ведома папы, венчать Генриха, под тем предлогом, что сделать этого нельзя нигде, кроме базилики Петра. Но римский народ, верный до конца императору (все простые люди из народа, такие же «прямые» сердцем, как он сам, будут верны ему до конца), почти насильно принуждает кардиналов к венчанию. Папский легат, тоже изменник, тайный друг и пособник Роберта, венчает Генриха в Латеранском Соборе, 29 июня, в день Петра и Павла[22]. Нехотя и не там, где надо, изменниками, слугами папы-изменника, венчан, как бы накриво, накосо, Генрих Косой: так посмеялся над ним и этот вечный спутник его, насмешливый демон.

Уличные бои возобновились после венчания с новою силою. Чтобы избавить от них несчастный город, Генрих вышел из него и только теперь наконец двинулся туда, где был «корень зла» и куда звал его Данте, – на Флоренцию. 19 сентября подошел он к самым воротам ее, так что осажденные ждали, с часу на час, что он войдет в город, и думали, что пришел их конец. Множество флорентийских изгнанников, тоже с часу на час ожидавших возвращения на родину, сбежалось к императору. Но среди них не было Данте[23]. «К родине своей питал он такую сыновнюю любовь, что, когда император, выступив против Флоренции, расположился лагерем у самых ворот ее, Данте не захотел быть там... хотя и сам убеждал Генриха начать эту войну», – вспоминает Леонардо Бруни[24]. Кару Божию звал Данте на преступную Флоренцию, а когда уже готова была обрушиться кара, не захотел ее видеть: духу у него не хватало радоваться бедствиям родины. Это значит: явно ненавидел и проклинал ее, а тайно любил; было в душе его «разделение» и в этом, как во многом другом.