Данте

XVIII

СВЕТ АЛЕБАСТРОВЫХ ОКОН

После поругания своего при дворе Большого Пса, Кане Гранде Низкого, Данте снова исчезает с лица земли, так же бесследно, точно проваливается сквозь землю, как после кончины императора Генриха VII, Арриго Высокого. И если бы в эти дни Данте умер, то бесславно-глухую смерть его люди забыли бы, и никакого следа не оставила бы она в их памяти. В этой черной тьме забвения только два тусклых света: один – от народной легенды, сохранившейся в очень древнем, от первой половины XIV века, хотя и явно подложном, письме брата Илария[1]. Некоторые историки относят это письмо к довольно сомнительному путешествию Данте во Францию, в ранние годы изгнания, но кажется, его можно отнести, с большею вероятностью, к последним годам.

Брат Иларий, инок Бенедиктинской обители Санта-Кроче-дель-Корво, в Апуанских Альпах, на побережье Лигурии, увидев однажды подошедшего к монастырским воротам и остановившегося у них незнакомого путника, спросил: «Что тебе нужно?» И когда тот ничего не ответил, как будто не слышал вопроса, погруженный в задумчивость, – спросил еще раз: «Что тебе нужно? Чего ты хочешь?» – «Мира!» – ответил путник, и, только вглядевшись в смертельно усталое лицо его, брат Иларий понял, какой глубокий смысл имеет, в устах невинного изгнанника, Данте, творца «Божественной комедии», это для него святейшее слово: «Мир».

Другая светлая точка исторической памяти в черной тьме забвения – то, что, вероятно, сам Данте говорит устами св. Петра Дамианского, в одной из предсмертных песен «Рая», о своем предпоследнем убежище в святой обители ди-Фонте-Авеллана, в мрачном и диком ущелье Умбрии, на такой высоте Апеннин, что оттуда видны оба моря – Адриатическое, на востоке, и Тирренское, на западе[2]:

В Италии, между двумя морями Близ родины возлюбленной твоей, Возносятся Катрийские утесы Так высоко, что гром гремит под ними. Там есть обитель иноков святых, Одной молитве преданных; там жил И я, в служенье Богу; только соком Олив питался, легко Переносил я летний зной и стужу Суровых зим... Блаженствуя в чистейшем созерцанье[3].

В ясные осенние или зимние дни, глядя с головокружительной вышки Катрийских утесов, где снег сверкал ослепительно, на тускло-багровое солнце, восходившее над не похожей ни на что земное, воздушно-зеленой, как второе небо, полосой Адриатики, Данте еще не знал, но, может быть, уже предчувствовал, что солнце это будет для него светилом не времени, а вечности.

Глядя с той же вышки на протянувшуюся внизу, у самых ног его, как ожерелье исполинских жемчужин, голубовато-серую цепь Тосканских гор и стараясь угадать невидимую между ними точку Флоренции, он тоже еще не знал, но, может быть, уже предчувствовал, что этот взгляд его на возлюбленную – ненавистную, чужую – родную землю будет последним и что никогда не исполнится то, на что он надеялся:

Коль суждено моей священной песне, К которой приложили руку Земля и небо, – сколько лет худею, Трудясь над ней! – коль суждено Ей победить жестокость тех, кем изгнан Я из родной овчарни, где, ягненком, Я спал когда-то... то вернусь в отчизну Уже с иным руном и с голосом иным, Чтоб там же, где крещен я, быть венчанным[4].

Если верить очень древнему воспоминанию или преданию авелланских иноков, несколько песен «Рая» написаны Данте в этой обители. Но не ужился он и здесь. Судя по обличению св. Петра Дамианского или самого Данте:

Когда-то плод обильный приносила Катрийская обитель небесам, А ныне сделалась такой бесплодной, Что скоро все о том, к стыду ее, узнают[5], —

эта заоблачная обитель, где жили некогда люди, подобные Ангелам, сделалась убежищем сытых и праздных монахов, низких или ничтожных людей, – почти таким же свиным хлевом Цирцеи, как Веронская богадельня Муз.

Сам ли Данте бежал оттуда, грубо ли выгнали его или ласково выжили монахи, – приговоренный к смерти, изгнанник, никому не желанный гость, – но снова пришлось ему, как после Вероны, укладывать и навьючивать ту же нищенскую рухлядь на того же ободранного мула или хромого осла, чтобы с горных вершин, где он беседовал с Ангелами, сойти в земные долины, где будет молчать с людьми. Снова скитаясь по миру, то восходя на вершины надежд, все более призрачных, то падая в пропасти все более неземных отчаяний, продолжал он себе ломать и сращивать кости, как Вечный Жид.

В жизни каждого гордого нищего наступает минута, когда ему кажется, что лучше умереть, чем протянуть за милостыней руку. Наступила, вероятно, такая минута и в жизни Данте. Достовернейший, потому что любовнейший из всех его жизнеописателей, Боккачио, произносит об этих последних, самых черных днях его изгнания страшное слово: «отчаяние», disperazione[6].