Данте

«Только одного желал он – тени, тишины и покоя», – верно понял Петрарка[16]. Этого искал Данте везде, всю жизнь, но только здесь, в Равенне, в конце жизни, нашел. Лучшего места нельзя себе и представить для последнего убежища Данте, чем ветхая днями Равенна – могила веков, колыбель вечности.

Ангел... стоящий на море и на земле, поднял руку свою и клялся Живущим во веки веков... что времени больше не будет (Откр. 10, 5—6).

Клятва эта здесь, в Равенне, как будто уже исполнилась: так же, как отступило от нее море, оставляя за собою дали необозримых болот, – отступило и время, оставляя за собою память необозримых веков[17].

Понял ли бы Данте, почему св. Петр Дамианский называет Равенну «Римом вторым», secunde Roma, и почему второй Рим может быть древнее и святее первого, по счету неземных веков-вечностей? Понял ли бы глубокий смысл простодушной легенды варваров о том, что Равенна основана за тысячу лет до Авраама и почти за две тысячи лет до Рима?[18] Если и не понял бы умом, то сердцем, вероятно, почувствовал, почему именно отсюда, из Равенны, начал свой орлиный полет величайший для него из сынов человеческих Цезарь:

...выйдя из Равенны и перейдя за Рубикон, в таком полете вознесся он, что этого сказать, ни описать нельзя[19].

Сердцем, вероятно, почувствовал Данте, что веявшие здесь над ним вечные тени прошлого, от Цезаря до Юстиниана, суть вещие знамения будущего; что Равенна – посредница между Востоком и Западом, пророчица грядущего соединения их в той новой всемирности, чьим пророком был и сам Данте. Сердцем он, вероятно, почувствовал, почему именно здесь родилось и умерло и, может быть, ждет своего воскресения то, что он любил на земле и во что верил больше всего, – Рим – бывшая Сила, будущая Любовь: Roma – Amor.

Около Равенны, верст на тридцать, тянулся по берегу моря вековой сосновый бор, Пинета, чьи исполинские деревья были праправнуками тех, из которых Август строил корабли для Равеннской гавани, Классиса[20]. «В этом лесу... Данте часто бродил, одинокий и задумчивый, слушая, как ветер шумит в соснах», – вспоминает Бенвенуто да Имола, в истолкованиях «Комедии»[21].

Шуму сосен, такому ровному, даже во время сильного ветра, что не испуганные им птицы продолжали петь, отвечал далекий и такой же ровный шум адриатических волн, как отвечает голосам человеческим во времени Глас Божий в вечности. Пели птицы, жужжали пчелы, журчали воды, благоухали верески так сладко в этом лесу, что он сделался для Данте прообразом того «Божественного Леса», foresta divina, который неувядаемо цветет на вершине «Святой Горы Очищения»:

И слышал я в листве деревьев райских... Как бы далекий гул колоколов, Такой же точно, как в бору сосновом, На берегу Киасси, в час ночной, Когда сирокко знойный дует с моря[22].

Если первое чувство только что умерших – новорожденных в вечную жизнь, – удивление, то, может быть, Данте испытывал нечто подобное, узнавая Равенну. Было для него удивительно то, как здесь, на каждом шагу, попирала нога его утучненную прахом великих царей и кровью святых мучеников напоенную землю. Был для него удивителен шорох сухих тростников и тихий звон мошкары болотной там, где гремели некогда медные колеса римских квадриг, в исчезнувшем, как утренний туман над болотом, великолепном пригороде, Цезарее, соединявшем Равенну с Классийскою гаванью[23]. Было для него удивительно то, как в искрящихся на стенах и сводах равеннских базилик, византийских мозаиках – живописи из драгоценных камней по золотому полю, – события веков становятся видениями вечности.

От временного к вечному придя, Каким я поражен был изумленьем![24]

И в той надгробной часовне, где, под золотыми звездами в глубоко синей ночной синеве четырех небесных сводов, покоятся в двух исполинских гробах римская императрица Галла Плацидия и супруг ее, последний римский император Запада, Валентиниан III, – с каким удивлением бесконечным увидел Данте, в полукруглой мозаике, над входом в часовню, Доброго Пастыря с юношески безусым и безбородым лицом, напоминавшим Орфея. Крест, вместо кифары, держит Он в левой руке, а правую – лижет одна из овец, пасущихся на цветущем лугу, под вечерним небом, таким же ясным, как божественное лицо Пастуха. Данте, может быть, и сам не знал, страшен ли для него или желанен этот невиданный, неузнанный, не Восточный и не Западный, а соединяющий Запад с Востоком, грядущий Вселенский Христос.

Но всего удивительнее был свет базилик, проникающий сквозь прозрачно-тонкие, в окнах, дощечки алебастра, золотисто-желтый и теплый, как мед на солнце, ни на что земное не похожий, не дробимый в лучи и теней не кидающий свет как бы нездешнего Солнца – Агнца.

Не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном... Ибо светильник их – Агнец (Отк. 22, 5; 21, 23).