Данте

Нет никакого основания сомневаться – и лучшие знатоки равеннской жизни Данте не сомневаются – в свидетельстве Боккачио о загадочной пропаже и еще более загадочной находке этих песен[29]. Будучи в Равенне, в 1346 году, двадцать лет по смерти Данте, Боккачио мог видеть и слышать многих ближайших свидетелей последних дней Данте, в том числе и мессера Пьетро Джиардино, «давнего ученика и преданнейшего друга Данте»; «человека основательного, который заслуживает доверия», – вспоминает Боккачио[30]. Он-то и рассказал ему об этой загадочной пропаже и находке.

Высшее, что создал Данте, – всей «Божественной комедии» вершина и глава, – эти тринадцать последних песен «Рая». Что же довело его до такого действительного или кажущегося безумия, что возлюбленное, в тридцатилетних муках рожденное дитя свое он обезглавил – убил?

Или, может быть, вовсе не убивал, а спасал? В те дни, когда добрые католики считали его «злым еретиком», «сосудом дьявола», и когда уже запахло от него дымом костра, – может быть, хотел он спасти то, что было ему дороже, чем он сам, – эти песни «Рая», – спрятав их в надежный тайник? Но если так, то почему же никому об этом не сказал и, по свидетельству Боккачио, «забыв о них, умер»[31].

Нет, кажется, действительная причина того, что сделал Данте с этими песнями, – не желание их спасти, а что-то другое. Что же именно?

В 1273 году, лет за пятьдесят до смерти Данте, внутренне очень ему близкий, хотя и противоположный человек, св. Фома Аквинский, месяца за три до кончины служа обедню, имел «восхищение», raptus, и когда пришел в себя, сказал другу своему и духовнику, Реджинальду: «Наступил конец моим писаниям, venit finis scripturae meae». Когда же тот умолял его кончить, по крайней мере, «Сумму теологии», – воскликнул: «Нет, не могу, все, что я написал, мне кажется соломой!» – «И велел сжечь „Сумму“, – прибавляет легенда; но уже и того довольно, что этим страшным словом о „соломе“ как бы сам ее сжег[32].

Может быть, нечто подобное произошло и с умирающим Данте. Маленьким людям то, что они сделали, кажется золотом, а великим – «соломой». Слово, сказанное, сделавшись внешним, так несоизмеримо с несказанным, внутренним, что правдивый человек не может этим не мучиться; вот почему один из правдивейших людей, Данте, – один из величайших мучеников слова.

Отныне будет речь моя, как смутный лепет Грудь матери сосущего младенца[33], —

предупреждает он перед тем, как начать говорить о последнем, высшем видении Трех.

Вы, движущие мыслью Третье Небо, услышьте то, что сердце мое говорит, и чего никому я сказать не могу... таким оно кажется странным мне самому... Странное сердце мое вам одним я открою.

Ангелам, движущим молча Третье Небо любви, умирающий Данте, может быть, открывает, так же молча, «странное сердце» свое, в ту минуту, когда замуровывает в стену последние песни «Рая».

Восхищен был Сосуд избранья, Павел, На небеса, чтоб в людях укрепить Начало всех путей спасенья – веру... Но кто же я, чтобы взойти на небо. И кем я избран? Сам я не считаю, Вот почему страшусь, Чтобы мое желанье вознестись К таким высотам не было безумным[34].

Этот страх, испытанный в самом начале пути, овладевает им, может быть, и теперь, в самом конце.

Чтобы разгадать, хотя бы отчасти, загадку обезглавленной «Комедии», надо помнить, что именно в этих последних песнях «Рая» открываются, с большей ясностью, чем во всей остальной поэме, «тайна беззакония», совершающаяся в Римской Церкви, и готовящаяся к совершению в Церкви Вселенской тайна Трех. Может быть, Данте устрашился того, что открыл людям эти две тайны слишком рано; поднял самим Богом опущенную завесу, которую не должно было человеку подымать; переступил самовольно за черту, отделяющую Второй Завет от Третьего. Этого всего он, может быть, не сознавал, только смутно чувствовал; но чем смутнее, тем страшнее. Этим-то страхом обуянный, он и обезглавил «Комедию».

«Сына твоего, единственного твоего, возьми и принеси во всесожжение», – велит Господь Аврааму, – и поднял отец руку на сына; так же и Данте поднял руку на «Комедию». И только чудом Божьим отведены были обе руки.