Данте

* * *

В стенах тогдашних домов устраивались иногда «печурки», или «оконца», finestrette, для рукописей и книг[35]. Было такое оконце и в спальне Данте[36]. Может быть, давно уже выбрав его, чтобы спрятать песни «Рая» в этот надежный тайник, он приготовил для этого все нужное: глиняный горшочек с известью, малярную кисть, камышовую циновку, stuoia, молоток с гвоздями и тщательно связанные в пачку листки тех тринадцати песен[37]. Но долго не решался приступить к делу, все откладывал, мучаясь сомнением, надо ли это сделать или не надо. Может быть, только вернувшись из Венеции, уже больной, и чувствуя, что дни его сочтены, – решился.

В самый глухой час ночи, когда в доме все уже спали (никому еще не сказал, как тяжело болен), встал с постели, дрожа не только от озноба так, что зуб на зуб не попадал, – отпер сундук, вынул из него все нужное, подошел к оконцу, положил в него пачку листков, закрыл его циновкой, прибил ее к стене гвоздями, забелил известью так ровно, что ничего не было видно, и лег в постель умирать.

«Кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее». Может быть, Данте в ту ночь потерял душу – и сберег.

* * *

«Данте умирает» – эти два слова прозвучали над Равенной, как похоронный колокол, в 1321 году, в ночь с 13 сентября на 14-е – день Воздвижения Креста Господня и поминовения крестных язв св. Франциска Ассизского[38]. В эту ночь не спал государь Равенны, Гвидо Новелло; не спали сыновья Данте и дочь его, ученики и друзья, может быть, не только те, кого он знал, но и многие другие, неизвестные.

Самые близкие к нему собрались в комнате, где он умирал. Уже причастившись, велел он надеть на себя темно-коричневую, грубого войлока, монашескую рясу нищих братьев св. Франциска: в ней хотел умереть[39]; в ней же и похоронить себя завещал, в часовне Пресвятой Девы Марии, у входа в равеннскую базилику, Св. Франциска, как бы «на пороге», in introitu, не только этой церкви, малой, ветхой, но и великой, новой, Вселенской[40].

Многие только теперь узнали, что Данте был иноком Францискова Третьего Братства: тот же глубочайший и святейший смысл, как во всей жизни его, имеет и здесь, в смерти, это слово: Третий – Три.

В длинной темной монашеской рясе, сложив руки крестом на груди, закрыв глаза, он лежал на постели, с таким неподвижно-каменным лицом, что смотревшие на него не знали иногда, жив он или умер; ошибиться в этом было тем легче, что часто и у здорового бывало у него такое же точно лицо. Может быть, он и сам не знал – жив он или умер: так непохоже было то, что он чувствовал, ни на что живое. Тело его то пылало в жару, как в вечном огне, то леденело в ознобе, как в вечных льдах. Но больше, чем тело, страдала душа: все еще не знал он, надо ли было сделать то, что он сделал, или не надо; спас ли он душу свою, погубив ради Того, Кто велел погубить, или, спасая ради себя, погубил.

Белое-белое, в черно-красной мгле, пятно стояло перед ним, и он знал, что будет вечно стоять – никогда не уйдет; и все не мог понять, что это; может быть, забеленное оконце в стене? Нет, что-то другое, неизвестное. Вдруг понял: это белое, ледяное и огненное вместе, леденящее и жгущее, – есть вечная мука ада – вечная смерть. Но только что он это понял, как услышал тихие знакомые шаги, и на ухо шепнул ему знакомый тихий голос:

Не узнаешь? Смотри, смотри же, – это я, Я, Беатриче.

И он увидел наяву то, что некогда видел во сне, в видении:

Она явилась мне... в покрове белом

(вот что было то страшное, белое), —