Джон Р. Р. Толкин. Письма

Разумеется, все это — дело прошлое. С течением времени лингвистические предпочтения меняются, как и все остальное, либо колеблются между двумя полюсами. Ныне настала очередь латыни и островных кельтских языков; и тут же маячит великолепно согласованный и структурированный (пусть и по несложным моделям) англосаксонский, а чуть подальше — древнеисландский вместе с сопредельным, но чуждым финским. Не назвать ли это все «римско-британским»? С мощной, хотя и более сравнительно недавней струей из Скандинавии и Балтики. Что ж, дерзну предположить, что подобные лингвистические предпочтения, с должной поправкой на поверхностный лоск образования, в качестве теста на происхождение не хуже или даже лучше, чем группы крови.

Все это для историй — только фон, хотя языки и имена для меня от сюжета неотделимы. Они являются и являлись, так сказать, попыткой создать фон или мир, в котором могли бы найти выражение мои лингвистические вкусы. Истории возникли сравнительно поздно.

Впервые я попытался написать историю в возрасте лет семи. Причем про дракона. Я ничего о ней не помню, за исключением одного-единственного филологического факта. Моя матушка насчет дракона ни слова не сказала, зато обратила мое внимание на то, что говорить следует не «зеленый огромный дракон», а «огромный зеленый дракон». Я еще недоумевал, почему; недоумеваю и по сей день. Тот факт, что я это запомнил, возможно, что-то значит; хотя бы потому, что, сдается мне, на протяжении многих лет я историй больше не писал, а увлекся языком.

Я упомянул финский потому, что именно он дал толчок историям. Меня чем-то бесконечно привлекала атмосфера «Калевалы», даже в бездарном переводе Керби. Финский я толком так и не выучил, мог лишь с трудом продираться через отрывок-другой оригинала, точно школьник с Овидием; меня главным образом занимало влияние финского на «мой язык». Но начало легендариуму, частью которого (завершающей) и является Трилогия, положила попытка переделать часть «Калевалы», в частности историю о злосчастном Куллерво, и облечь этот материал в собственную форму. Это началось, как я уже сказал, в период «онор-мод.»; и чуть не обернулось катастрофой, поскольку я едва не лишился стипендии, и, чего доброго, вылетел бы из университета. Скажем, примерно в 1912—13 гг. По мере того как эта штука продвигалась, я, собственно говоря, писал в стихах. Хотя первое настоящее предание этого воображаемого мира, сложившееся практически целиком таким, как оно выглядит сейчас, было написано в прозе во время отпуска по болезни в конце 1916 г.: «Падение Гондолина», которое у меня хватило нахальства зачитать в Эссеистском клубе Эксетер-Колледжа в 1918 г.[299]. Я много чего еще понаписал в госпиталях, прежде чем Первая мировая закончилась.

По возвращении я продолжил; но когда я попытался опубликовать хоть что-нибудь, я не преуспел. «Хоббит» изначально был произведением совершенно независимым, хотя неизбежно оказался вовлечен в сферу творения более великого; и в конце концов его видоизменил.

Я о том глубоко сожалею. Умные дети — тоже.

Все, что я помню насчет того, откуда пошел «Хоббит», — я сидел, проверяя школьные экзаменационные работы, во власти непреходящей усталости этого ежегодного труда, каковой ложится на плечи безденежных многодетных преподавателей. На чистом листке я нацарапал: «В земляной норе жил себе хоббит». Почему — я сам не знал; не знаю и сейчас. Долгое время я ничего по этому поводу не предпринимал, и за несколько лет продвинулся не дальше того, что начертил карту Трора. А в начале тридцатых все это стало «Хоббитом» и со временем увидело свет — не потому, что собственные мои дети были в восторге от книги (хотя им она вполне себе нравилась{209}), но потому, что я ссудил рукопись тогдашней матери-настоятельнице Черуэлл-Эдж{210}, когда та заболела гриппом, и текст попался на глаза одной бывшей студентке, в ту пору работавшей в издательстве «Аллен энд Анвин». Кажется, рукопись опробовали на Рейнере Анвине; если бы не он (повзрослевший), сдается мне, я бы Трилогию в жизни не опубликовал.

Поскольку «Хоббит» имел успех, потребовали продолжения; Эльфийские Легенды, к «Хоббиту» имеющие отношение крайне далекое, отклонили. Рецензент издательства сказал, что слишком уж в них много той кельтской красоты, которая в больших дозах англосаксов раздражает. Скорее всего, так оно и есть. И тем не менее сам я видел значимость хоб-битов в том, что они «романтику» низводят на грешную землю и обеспечивают объекты для «облагораживания» и героев, более достойных похвалы, нежели профессионалы: nolo heroizari{211} для героя, разумеется, столь же достойное начало, как nolo episcopari — для епископа. Не то чтобы я был демократом хоть в каком-либо из современных смыслов этого слова; разве что, как мне кажется, говоря в книжных терминах, все мы равны перед лицом Великого Автора, qui deposuitpotentes de sede et exaltavit humiles[300].

И тем не менее я не был готов писать «продолжение» в виде еще одной истории для детей. Я давно уже размышлял о «Волшебных сказках» и отношении их к детям — кое-какие результаты я использовал в лекции, прочитанной в Сент-Эндрюз, а со временем расширил и опубликовал в отдельном эссе (в числе прочих, что в ОЮП значатся как «Эссе в честь Чарльза Уильямса»; сейчас их нигде не достать, поскольку тираж распродан — ну, не подлость ли?). Поскольку я высказал мысль о том, что связь, существующая в современном сознании между детьми и «волшебными сказками» надуманна и случайна и портит истории сами по себе, и в глазах детей в том числе, я решил попробовать написать историю, которая абсолютно не была бы адресована детям (как таковая); кроме того, мне хотелось масштабной картины.

Разумеется, это потребовало немалых трудов, поскольку пришлось создавать привязку к «Хоббиту»; а более того — к фоновой мифологии. И ее тоже пришлось переписывать. «Властелин Колец» представляет собою лишь финальную часть творения приблизительно в два раза длиннее[301], над которым я работал между 1936 и 1953 гг. (Мне хотелось опубликовать это все в хронологическом порядке, но это оказалось невозможным.) А еще ведь языками следовало заняться! Если бы я больше думал о собственном удовольствии, нежели об аппетитах возможной читательской аудитории, эльфийского в книге было бы не в пример больше. Но даже для того, чтобы представленные там небольшие отрывки имели смысл, потребовались две разработанные фонологические и грамматические системы и изрядный словарный запас.

Задача и сама по себе оказалась бы не из легких; но в придачу я был еще и умеренно добросовестным администратором и преподавателем, а в 1945 г. перешел с одной профессорской должности на другую (повыбрасывав все мои старые лекции). И, конечно же, во время Войны зачастую ни на что осмысленное времени не оставалось. В конце Книги Третьей я застрял на целую вечность. Книга Четвертая писалась «выпусками» и отсылалась моему сыну, который в 1944 г. служил в Африке. Последние две книги написаны между 1944 и 1948 гг. Отсюда, разумеется, вовсе не следует, что ключевая мысль этой истории — продукт военного времени. К ней я пришел в одной из первых глав, сохранившихся и по сей день (Книга I, 2). На самом деле эта мысль приводится и присутствует в зародыше, с самого начала, хотя в «Хоббите» я на сознательном уровне еще не представлял себе, что такое означает Некромант (кроме разве вечно проявляющегося зла), равно как и его связи с Кольцом. Но ежели писать продолжение, отталкиваясь от финала «Хоббита», думаю, кольцо неизбежно послужило бы необходимой связкой. А ежели при этом задумаешь крупномасштабное произведение, Кольцо тут же обретет заглавную букву; и сей же миг возникнет и Темный Властелин. Что он, собственно, и проделал, объявившись без приглашения у камина в Бэг-Энде, едва я дошел до этого момента. Так что основной Квест начался сразу же. Но вот в пути я встретил много чего такого, чему сам удивлялся. Тома Бомбадила я уже знал; зато в Бри не бывал ни разу. Бродяжник, устроившийся в уголке гостиницы, меня совершенно ошеломил; кто он таков, я представлял себе ничуть не лучше Фродо. Копи Мории оставались всего лишь названием; и никакие вести о Лотлориэне не достигали моего смертного слуха до тех пор, пока я там не оказался. Я знал, что далеко, на окраинах древнего Королевства людей, живут Повелители коней, однако лес Фангорна оказался приключением совершенно непредвиденным. Я никогда не слыхивал ни о Доме Эорла, ни о Наместниках Гондора. Хуже того, Саруман до сих пор себя не обнаруживал, и я был озадачен не менее Фродо, когда 22 сентября Гандальв так и не появился. О палантири я тоже ничего не ведал, хотя в тот миг, когда из окна был выброшен камень Ортанка, я его узнал и понял значение «строк древнего знания», что крутилось у меня в голове: «семь звезд, семь камней и белое древо одно». Эти стихи и названия всплывают то и дело, вот только объяснить их возможно не всегда. Мне еще предстоит выяснить хоть что-нибудь про кошек королевы Берутиэль[302]. Но вот о Голлуме и его роли я знал более-менее все, и о Сэме тоже; знал и то, что проход охраняет Паучиха. И если это имеет хоть какое-то отношение к тому, что в детстве меня ужалил тарантул[303], да пусть себе народ воспользуется этой версией на здоровье (предполагая невероятное, что кто-то и впрямь заинтересуется). Сам я могу лишь сказать, что ничего подобного не помню, и ведать бы о том не ведал, если бы мне не рассказали; и особой неприязни к паукам не испытываю, равно как и настоятельной потребности убивать их. Тех, что я нахожу в ванной, я обычно спасаю!

Ну что ж, вот теперь я и впрямь заболтался. От души надеюсь, что не наскучу вам до смерти. Также надеюсь в один прекрасный день снова с вами увидеться. Ауж тогда мы, я надеюсь, побеседуем о вас и ваших произведениях, не о моих. Как бы то ни было, ваш интерес к моим трудам очень меня поддерживает.

С наилучшими пожеланиями, искренне Ваш, ДЖ. Р. Р. Т.

164 Из письма к Наоми Митчисон 29 июня 1955