Бывшее и несбывшееся
В первых числах октября наш эшелон в продолжении двенадцати часов стоял на запасных путях Рязанского вокзала, но мама так и не приехала еще раз повидаться со мной.
За день до отъезда в Иркутск мы с Наташей едем прощаться в Ивановку. В памяти ничего нет, кроме обратного отъезда в Москву. За многолюдным чайным столом успокоительные разговоры. Слава Богу, что я отправляюсь на восток и Наташа едет со мною. После чаю Серафима Васильевна, с особо голубыми в порозовевшем от волнения лице глазами, выносит из спальни напутственные подарки. Благословив меня образком Казанской Божьей Матери, она вручает мне будильник, без которого на военной службе не обойтись, а Наташе дарит теплую, вязаную кофту для Сибири.
Как ни утешительно, что мы едем в Иркутск, а все же руки «Симы» дрожат и она еле сдерживает слезы.
Николай Сергеевич бледный, молча ходит с папиросой из столовой в гостиную и обратно. Выходит на террасу. С несвойственною ему задумчивою рассеянностью подолгу всматривается в макушки пирамидальных елей, в желтеющую листву клена и снова возвращается в столовую. Взоры его совсем еще молодых, лучистых глаз с нежною заботою останавливаются то на «Симуне», то на «Таличке», то на мне. Но он ни с кем не говорит, лишь то и дело смотрит на часы, не опоздал бы Кузьма: ведь хорошие лошади забраны, придется ехать на стариках.
Но вот пролетка уже у подъезда. Зовут прислугу и все на минутку присаживаются перед дорогой. Затем быстрые, как бы торопящие неотвратимые события, рукопожатия, объятия, поцелуи. Собаки и молодежь вприпрыжку провожают нас до деревни. В деревне последние напутствия крестьян и быстрые бабьи слезы.
Перед глазами, невольно успокаивая душу, тихими скромными далями ровно бежит белое шоссе. Наташа молча сидит рядом со мною, благодарная за то, что мы еще вместе — надолго ли, но бледная как полотно и в глубине души бесконечно несчастная.
Мы медленно подъезжаем к Троицкому, большому, вольно разбросанному по пригоркам и влажным ложбинам селу. Над синеющим внизу озером плавно носятся чайки. К старым, черным деревьям открытого всем ветрам кладбища шумно слетаются грачи. Перед нами светло розовеет высящаяся на зеленом взгорье стройная церковь.
Я знаю, перед смертью от всей суеты жизни останутся только несколько «вечных» минут. Среди них и тот, печально–прозрачный утренний час, которым мы в тихой глубокой беседе в последний раз перед сломом старого мира мирно ехали в Москву… в Иркутск… на войну… в эмиграцию…
Кто не дышал воздухом Сибири, тот никогда глубоко не дышал Россией. За шесть недель нашего пребывания в Иркутске я так крепко привязался к невзрачной прибайкальской столице русской Азии, что и не разделяя идеологии евразийцев, чувствую себя чем–то связанным с ними: само слово Евразия будит во мне какие–то надежды и страсти. В Иркутске я понял до чего эфемерна уральская граница между Европой и Азией. Ведь только бескрайние сибирские дали могут сдержать те обещания, что нам дает восточная Европа, точнее европейская Россия.
Все это я задолго до евразийства понял и почувствовал. Уже в четырнадцатом году я писал своей матери из Сибири: «В усталой от многих впечатлений длинного дня голове смутно проносились странные думы и образы. Под стук колес вспоминались бесконечные дали, которыми мы ехали из Москвы в Иркутск целую неделю; вместе с грохотом поезда все еще слышался прибой «священного Байкала». Думалось, что живи Кант не в Кенигсберге, а в Сибири, он наверное понял бы, что пространство вовсе не феноменально, а насквозь онтологично и поэтому написал бы не трансцендентальную эстетику, а метафизику пространства. Может быть, эта метафизика могла бы стать для немцев ключом к пониманию России. Безумно мечтать о победе над страной, в которой есть Сибирь и Байкал».
С какою силою Сибирь захватывает и покоряет людей, я убедился, между прочим, на примере нашей иркутской квартирной хозяйки. Вдова политически–ссыльного поляка и сама полька, она клятвенно обещала умирающему мужу при первой же возможности вернуться на родину, чтобы там воспитать детей. Получив с большими трудностями разрешение на возврат, она ехала «домой» полная радости и надежды. Но, прожив несколько месяцев в Варшаве, так затосковала по царственным сибирским просторам и их беспредельной свободе, что, испросив у ксендза разрешение нарушить данную мужу клятву, уже через год вернулась в Иркутск.
К заметке об Иркутске в большом издании немецкого энциклопедического словаря Брокгауза 1928–го года, приложена небольшая картинка. На ней видна типичная провинциальная улица русского севера, среди которой как озеро стоит непросыхающая лужа. Мимо нее катится крестьянская телега, вдали виднеется церковь. Среди бревенчатых двухэтажных домов, соединенных высокими воротами, виднеется и тот одноэтажный домик, в котором мы с женою и товарищем по бригаде Андреем Викторовичем Репенак жили в Иркутске перед выступлением на фронт. Не стыжусь признаться, что я уже не раз снимал с книжной полки 9–й том словаря и, вооружившись лупой, подолгу рассматривал столь знакомую глазу и милую сердцу улицу, по которой я дважды в день ездил верхом на занятия в пятую батарею 12–й Сибирской стрелковой артиллерийской бригады.
На военной службе, отдающей одних людей в слепое подчинение другим и тем нарушающей все не только божеские, но и человеческие законы общежития, все зависит от того, кому ты будешь отдан в подчинение и над кем тебе будет вручена власть. То, что я по каким–то неизвестным мне мобилизационно–политическим соображениям попал в иркутскую бригаду, представляется мне одной из больших удач моей жизни. И товарищей, за двумя, тремя исключениями, и солдат я до сих пор вспоминаю с любовью и благодарностью.
Бригада была второочередная. К моменту нашего приезда в Иркутск она только еще формировалась. Ежедневно поступали новобранцы и пригонялись лошади. Строевых занятий еще не было. Лишь в канцеляриях с раннего утра и до позднего вечера кипела напряженная работа.