Бывшее и несбывшееся

Волнения, подобные описанным, происходили в московских домах лишь до тех пор, пока неналаженность партийно–государственного аппарата создавала иллюзию возможности распоряжаться свою судьбою. В зиму 1919–го, 1920–го года, после жестокого уплотнения квартир, которое в большинстве случаев означало вселение в каждую семью по шпиону, и национализации торговли, жизнь всей внебольшевистской Москвы окончательно замерла: уже никто никуда не рвался и никто ничего не решал. Все, как мыши, сидели в захлопнувшихся мышеловках и с замиранием сердца ждали того часа, когда кухарка, уже ставшая, согласно ленинской формуле, «министром внутренних дел», ошпарит их кипятком и выбросит на помойку.

Говоря о жалком остатке свободы, которым мы первое время пользовались в большевистской Москве, я сознательно не касался вопроса о свободе печати. Этой свободы беспорядком не объяснишь: ведь газеты и журналы не прятались в подполье, а открыто выходили с разрешения, или, по крайней мере, с попущения власти. Казалось бы, чего проще: взять и запретить всю антибольшевистскую печать. Большевики этого не сделали. Почему?

В удушении же печати не было ничего нового, ничего революционного и парадоксального. Закрывая газеты, большевики не могли не чувствовать, что они возвращаются в ненавистный им старый мир и это в глубине души было им, быть может, все же неприятно. Дух творческого радикализма и рассекающей жестокости был им исконно свойственен, скудный же дух реакции завладевал ими лишь постепенно.

Утверждение наших либералов и социалистов, что дух большевизма с самого начала был духом реакции, социологически конечно не верно. Несомненно, большевики войдут в историю наследниками Великой французской революции, а не наследниками романтически–националистической реакции против нее, как властители фашистской Италии и национал–социалистической Германии. В том, что большевики во Второй мировой войне оказались на стороне западных демократий, есть безусловно своеобразная историческая логика.

Роясь недавно в ящиках своего письменного стола, я натолкнулся на папку с газетными статьями, опубликованными мною между ноябрем 1917–го и августом 1918–го года, и был глубоко поражен ныне непостижимою резкостью их тона. Такого тона не могла бы допустить ни одна уважающая себя власть, даже и самая либеральная за, быть может, единственным исключением Временного правительства,. Вот выдержки из сохранившихся у меня статей:

«Вчера в Брест–Литовске открылись мирные переговоры. Каковы бы ни были их результаты, армия 19–го ноября большевикам не простит. Не простит потому, что 19–го ноября большевики у каждого солдата и каждого офицера украли их мечту о мире, как о праведном избавлении от ужаса и насилия войны, о мире, как о часе возвращения всего мира в разум истины и справедливости, о мире, в котором согласно забьются все русские сердца, в котором обнимутся на фронте солдаты и офицеры, в котором безмерное счастье превратит всех людей в друзей и братьев…

Но что за дело некоронованным самодержцам революционной России, наезжим эмигрантам и тыловым прапорщикам, до священной мечты русского солдата о светлом и великом дне замирения. Что им за дело до того, что наша родина уже превращается для многих из нас из родины в чужбину. Что им за дело до того, что час замирения с врагом превращается в час народного раздора, что он восходит над Россией не в благообразии, а в безобразии, не как торжество правды, а как торжество насилия и что он ведет за собою со связанными за спиной руками тех оплеванных и избитых офицеров, что после тяжелых ранений добровольно возвращались на фронт, чтобы защищать родину? Что им за дело, наконец, до того, что вестниками и глашатаями своего мира они вынуждены посылать предателей, убийц и громил, что лицо их мира восходит над Россией с каиновой печатью на лбу, озаренное зловещим заревом пылающих городов и поместий?

Я знаю, до всего этого им дела нет, но пусть они потому и не говорят, что русский народ с ними». («Воля России»).

Еще резче статья от 18–го июля 1918–го года, написанная по поводу Съезда советов:

«Отсутствие на Съезде мысли и совести мы ещё могли бы простить большевикам. Но отсутствие всякого масштаба — непростительно. У смертного одра (а кто может сомневаться, что Россия при смерти) допустимы, в конце концов, и фигура идиота, т. е. безответственного утописта, и фигура палача. Но решительно невыносимы пустословие, перебранка и те краснозвонные шутовские бубенцы, которыми Троцкий цинически пытается развлечь умирающую Россию».

Дальше идти некуда. Такой свободы слова не существовало даже в свободолюбивейшей веймаровской Германии. В ней, как известно, существовал закон о защите республики, не допускавший таких прямых призывов к низвержению господствующего строя, которые поначалу встречались на страницах антибольшевистской социалистической печати.

Торопясь использовать эту недолговечную свободу, правые эсеры решили издавать большую политическую и литературную газету. Душою нового начинания был мой старый гейдельбергский знакомый Илья Исидорович Фондаминский–Бунаков. Ему, влюбленному во французскую культуру, французский язык и французскую журналистику, старому парижскому эмигранту, уже давно начавшему разочаровываться в политике, как таковой, страстно мечталось создать в Москве большую газету нового типа, некий социалистический «Temps».

В предварительном обсуждении общего плана и политического направления нового органа, я, не будучи членом партии, никакого участия не принимал. Ко мне обратились, когда все уже было решено, не как к политическому деятелю (в этом отношении мне, часто защищавшему «еретические» взгляды, не очень доверяли), а как к писателю–философу.

Задумывая постановку серьезного культурно–философского отдела, редакция «Возрождения», так было решено назвать газету, предложила мне взять на себя его редактирование, на что я с радостью согласился. Дело окультуривания русского демократичекого социализма было мне близко и дорого еще со времен моего сотрудничества в «Северных записках»; к тому же предложение газеты и с внешней стороны устраивало мою жизнь. Идти на службу в какое–нибудь большевистское учреждение было для меня неприемлемо. Зарабатывание же пропитания случайной публицистической работой было крайне трудно. Вполне достаточное месячное вознаграждение за интересную работу сразу же разрешало все трудности практической жизни.