Бывшее и несбывшееся

Вспоминая о своем сотрудничестве в «Возрождении», я с недоумением останавливаюсь перед тем фактом, что из моей памяти почти бесследно исчезли политический образ и политическая борьба газеты. А ведь в лето 1918–го года на всех фронтах революции и во всех концах России происходили исключительно значительные события.

На экономическом фронте спешно ликвидировался введенный по демагогическим соображениям «рабочий контроль» и упорно проводилась национализация не только крупной промышленности, но даже и мелкой частной торговли, что, конечно, означало отказ от социалистического углубления революции и, по крайней мере, временный перевод ее на запасные пути государственного капитализма.

Нечто аналогичное происходило и в военной сфере: разбойничьи красноармейские банды начинали постепенно превращаться в дисциплинированные рабоче–крестьянские части. Большинству из нас, ослепленных справедливою ненавистью к большевикам, это еще не было видно, но такой внимательный наблюдатель, как генерал царской армии Новицкий, отнюдь не закрывая глаз на разнузданность и недисциплинированность большевистских войск, уже писал в «Возрождении», что «критиковать красную армию вне рамок переживаемой нами революции — невозможно; только в революционном освещении можно понять ее и предусмотреть те пути, по которым ей предстоит развиваться и видоизменяться. Да, красная армия — это армия революции и только в революционные дни она возможна. Но зато в это время никакая другая армия немыслима. И потому, когда я наблюдаю неприглядных, неряшливых красноармейцев, я не прихожу в отчаяние, я не считаю армию погибшей».

В то же лето не только нарастает, но после убийства председателя Петроградского Совета Урицкого идеологически и оформляется большевистский террор. В сентябре 1918–го года в «Правде» появляется статья Оссинского, определяющая красный террор, как «систему уничтожения буржуазии, как класса», а вслед за ним, в ноябре, приобретает широкую известность признание чекиста Лациса, что на путях этого истребления партией будут уничтожаться и ни в чем неповинные люди. «Не ищите в следственном материале доказательств того, что обвиняемый действовал делом, или словом, против Советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, образования, профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысле и сущность красного террора».

Удивляться тому, что большевики, начавшие с отрицания смертной казни, в условиях Гражданской войны очень быстро пришли к неслыханному в мире террору, было бы наивно. Но не потрястись их чудовищной по своей сознательности, откровенности и жестокости теорией террора, было как будто бы невозможно. И, тем не менее, я не могу припомнить этого потрясения ни в себе, ни в редакции.

Быть может, еще важнее этих перемен во взглядах и настроениях партии (по крайней мере, для ежедневной политической прессы) были те внешнеполитические события, которые за время выхода «Возрождения» совершались на всех фронтах Гражданской войны. Но и о них я, на основании своей памяти не мог бы рассказать ничего более или менее точного. Не встреться я впоследствии с Бунаковым, Авксентьевым и.Зензиновым и не изучай я истории революции, я так до сих пор и не знал бы об отношении правых эсеров, в органе которых работал, к Волжскому фронту, к организованному там комитету Учредительного Собрания, так называемому «Комучу» и его народной армии, к двусмысленной политике Чернова, к отряду полковника Капеля, к чехам, которые боролись на этом фронте рука об руку с добровольцами русской демократии, к союзникам, которые обещали помочь ей, но так и не помогли.

От всех вопросов внешней политики осталось в памяти лишь недовольство Бунакова передовицами заведующего политическим отделом, Сталинского, от которых веяло раздражавшим и меня духом двуличного интернационализма.

Что касается событий, которые происходили на Украине, Дону и Кавказе, где благодаря борьбе союзнических влияний с немецкими и белой идеи «единой и неделимой России» с меньшинственными национализмами создавался непроницаемый хаос политических домогательств и военных столкновений, то о них я уже совсем ничего не могу сказать.

Объяснить себе этот непростительный провал памяти я могу лишь тем, что вместе с «Февралем» во мне почти совсем погас живой интерес к чисто политическим сторонам революции. Подтверждение этому я нахожу и в случайно сохранившихся у меня статьях «Возрождения». Чисто политической активности в этих статьях нет. Происходящими событиями они не занимаются, на вопрос — как быть и что делать — не дают никакого ответа. Кое–где в них вспыхивает надежда, что большевистская власть падет, но нигде не чувствуется веры в то, что она может быть свергнута: их центр — в анализе прошлого, но не в построении образа будущего. Они с горечью нападают на безрелигиозность русского освободительного движения, объясняя этою безрелигиозностью тот царствовавший в левом стане идеологический утопизм, который привел к победе Ленина. Они призывают к покаянию, к трезвости и конкретности, к тому, чтобы широко раскрыть глаза на мир Божий и отказаться от произвола своих собственных точек зрения. (Первая статья так и называлась: «Глаза и точки зрения»).

Весь этот Строй моих мыслей и чувств был глубоко чужд эсеровской идеологии. Тому, что мои статьи безоговорочно печатались, я, вероятно, обязан Бунакову, который, судя по тому, к чему он впоследствии пришел, должен был уже и в 1918–м году двигаться в том же направлении, что и я. Сам он в «Возрождении» писал редко, но то, что он писал, было веско, просто, четко и очень нравилось мне.

Насколько я слабо помню идейно–политическую сторону работы в «Возрождении», настолько же отчетливо стоит у меня перед глазами ее профессионально–бытовая сторона, с которой связаны немалые радости моего редакторствования.

В Политическое управление я ежедневно направлялся с тяжелым сердцем, в редакцию же «Возрождения» я шел налегке.

Не то, чтобы я не чувствовал свершающихся в мире ужасов, как было не чувствовать, когда кругом лилась кровь близких тебе людей, да и ты сам мог быть ежедневно расстрелян. Но не будучи связанным с этими ужасами постоянным, лично ответственным участием в них, я ощущал их совершенно иначе, чем в Петрограде: скорее космическими грозами, чем историческими событиями, скорее чумой, чем безумием. И это ощущение успокаивало душу, возвращало ее в тихую, личную жизнь.

Так проходя в редакцию мимо Страстного монастыря, с колокольни которого в октябрьские дни трещали большевистские пулеметы, я думал уже не о революции, а о тех ранних темных утрах, которыми мы с братом в продолжение многих школьных зим садились в допотопную конку, еле освещенную двумя маленькими керосиновыми лампочками по углам.